Герман Борх. 1918 - Хюгану, или Деловитость



1
Хугюнау, предки которого носили, наверное, имя Хагенау, пока эльзасские земли не захватили в 1682 году войска Конде (Дом Конде - боковая ветвь Бурбонов, существовавшая с XVI века до 1830г.), внешне был типичным обывателем. Тучный и приземистый, он с юных лет носил очки, а если быть более точным, то с того времени, когда ему надлежало начать учебу в торговой школе в Шлеттштадте, к началу войны он приблизился к своему тридцатилетию, и тогда его лицо и манеры утратили юношеские черты, Свое дело он имел в Бадене и Вюртемберге, частично это были филиалы отцовской фирмы ("Андре Хугюнау, текстиль", Кольмар/Эльзас), частично - собственное дело, он также являлся представителем эльзасских фабрик, изделия которых сбывал в этом районе. В кругах деловых людей, специализирующихся в данной отрасли, он имел репутацию целеустремленного, осмотрительного и солидного купца.
Имея склонность к коммерческой деятельности, ему скорее следовало бы заняться проведением соответствующих времени сомнительных торговых операций, чем военным ремеслом. Но он совершенно безропотно отреагировал на то, что в 1917 году, проигнорировав сильную близорукость, его призвали к так называемому оружию. Хотя во время учебы в Фульде ему удавалось заключить ту или иную сделку, касающуюся табака, довольно скоро он оставил эту затею. И не только потому, что военная служба отбила охоту заниматься всеми остальными делами и притупила его купеческий нюх. Просто становилось очень легко и хорошо, когда ни о чем больше не надо было думать, это отдаленно напоминало ему школьные годы: из памяти Хугюнау (Вильгельма) еще не стерлись воспоминания о выпускном вечере в шлеттштадском заведении и то, какими словами напутствовал директор юнцов, старательно изучавших коммерцию, предостерегая от трудностей жизни, с которыми он до сих пор справлялся вполне успешно и от которых теперь ему опять приходилось отказываться ради прохождения нового курса обучения. Теперь он снова был связан целым рядом обязательств, от которых с течением времени уже отвык, с ним обращались, как со школьником, кричали, в душе возродилось былое характерное для юношеских лет отношение к отхожим местам, к их коллективному характеру; жрачка снова оказалась в центре внимания, К тому же их разместили в здании школы, и, засыпая, они видели два ряда светильников с бело-зелеными абажурами и черную доску, оставленную в помещении. Все это смешало военные и школьные годы в какое-то неразделимое целое, и когда батальон, украшенный флажками и распевающий детские песни, наконец был отправлен на фронт и начал занимать казармы в Кельне и Люттихе, стрелку Хугюнау никак не удавалось освободиться от ощущения, что это школьная вылазка на природу.
В один из вечеров его рота оказалась на линии фронта, которая представляла собой оборудованную траншею; к ней можно было выйти по длинным защищенным ходам сообщения. В блиндажах царила непередаваемая грязища, пол был украшен уже засохшими и еще свежими плевками с остатками табака, стены разрисованы струями мочи, и невозможно было определить источник вони: то ли это были фекалии, то ли трупы. Хугюнау слишком устал, чтобы действительно воспринимать и осознавать все, что он видел, и запахи чего вдыхал. Уже тогда, когда от неуклюже продефилировали друг за другом по ходам сообщения, вне всякого сомнения у всех возникло ощущение того, что их вытолкали из-под защиты дружеского круга и всего, что объединяло их, и хотя они были более чем безучастны к отсутствию какой бы то ни было чистоты, хотя они не очень страдали от отсутствия комфорта, в котором человек ищет защиту от запаха смерти и разложения, хотя это преодоление отвращения всегда является первой ступенькой к героизму, хотя ужас для некоторых из них с течением долгих военных лет стал обыденностью и хотя они, чертыхаясь и отпуская шутки, занимались оборудованием лагеря, среди них не было ни одного, кто бы не знал, что его - одинокого человека с его одинокого человека с его одинокой жизнью - выставили здесь наедине с удручающей бессмысленностью, с той бессмысленностью, которую ему не понять или которую он может охарактеризовать как "дерьмовая война".
Тогда из различных генеральских штабов докладывали, что .. на фландрском участке фронта царит полное спокойствие. Солдаты сменяемой роты также заверяли их, что там ничего не происходит. Невзирая на все это, с наступлением темноты разразилась артиллерийская дуэль, наделавшая достаточно шуму, чтобы лишить вновь прибывших всякого сна. Хугюнау сидел на чем-то, похожем на нары, его мучили резкие боли в животе, и лишь по истечении довольно продолжительного времени он заметил, что его конечности дрожат и трясутся. С другими дело обстояло не лучше, Один ревел. Более опытные, конечно, смеялись: к этому, мол, им еще предстоит привыкнуть, это ведь всего лишь повторяемые каждую ночь шутки, которыми обмениваются батареи, их нечего бояться; и, не утруждая себя заботой об этих трусливых сопляках, они и вправду уже через несколько минут захрапели.
Хугюнау охотно поплакался бы кому-нибудь в жилетку: все это было как-то не по правилам, Душу наполняло чувство ярости и тоски, ему хотелось выбраться отсюда на свежий воздух, и когда дрожание в коленях прошло, он на негнущихся ногах проковылял к выходу из землянки, опустился там на низкий ящик и уставился отрешенным взглядом в разукрашенное огненным фейерверком небо. Перед его глазами постоянно возникал образ человека с поднятой рукой, взмывающего в небо на фоне оранжевого облака взрыва. Ему вспомнился Кольмар и тот случай, когда однажды его школьный класс водили в музей, где им пришлось выслушивать скучные объяснения; но перед картиной, стоявшей подобно алтарю в центре, он испытал чувство страха: то было распятие, а распятий он не любил. Пару лет назад, когда в промежутке между двумя встречами с клиентами ему довелось как-то бессмысленно угробить целое воскресенье в Нюрнберге, он посетил камеру пыток, Это было чертовски интересно! Там он увидел также несколько картин. На одной из них был изображен мужчина, прикованный к своеобразным нарам, он, как сообщалось, убил в Саксонии несколькими ударами кинжала одного пастора и теперь за это ожидал на этих нарах казни колесованием. С процедурой колесования подробно знакомили другие экспонаты, У мужчины был более чем добродушный вид, и в воображении как-то не укладывалось, что этот человек убил кинжалом пастора и приговорен к колесованию, равно как и то, что ему приходится торчать здесь на каких-то нарах и вдыхать вонь от разлагающихся трупов. Вне всякого сомнения, мужчину мучили острые режущие боли в животе, и он, будучи прикованным, должно быть, обделался," Хугюнау сплюнул и процедил "merde'i"(черт)
Так и сидел Хугюнау у входа в землянку, подобно часовому на посту; его голова прислонилась к косяку, он высоко поднял воротник шинели, ему больше не было холодно, он не спал, но и не бодрствовал. Камера пыток и землянка все больше погружались в немного грязноватые, но все же яркие цвета того грюневальдского алтаря; снаружи в оранжевом свете пушечного фейерверка и осветительных ракет простирали к небу ветки руки голые деревья, а в сияющую разорванную высь взмывал человек с поднятой рукой,
Когда на землю опустились первые холодные и свинцовые проблески рассвета, у края окопа в траве Хугюнау заметил не-
сколько прошлогодних маргариток. Он выскользнул из окопа и пополз туда, Он знал, что подстрелить его из английских окопов не составит никакого труда, что его ждут неприятности и со стороны немецких постов. Но мир, казалось, лежал под вакуумным колпаком - Хугюнау вспомнился колпак для сыра,- серый, неподвижный и совершенно безжизненный мир был погружен в нерушимую тишину.
В окружении кристально чистого воздуха, готовящего приход весны, держит свой путь по бельгийским просторам безоружный дезертир. Какая ему польза от спешки, рассудительная осторожность ему куда полезней, да и оружие его вряд ли защитит; он проходит сквозь все опасности с голыми, так сказать, руками. Непринужденное выражение его лица - более надежная защита, чем оружие, или поспешное бегство, или фальшивые документы,
Бельгийские крестьяне недоверчивы. И четыре года войны не способствовали смягчению этой черты их характеров - хлебам, картофелю, лошадям, коровам пришлось испытать это все на себе. И когда к бельгийским крестьянам рвется дезертир, они принимают его вдвойне недоверчиво: не тот ли это парень, который как-то колотил в их ворота прикладом винтовки? И даже если такой сносно говорит по-французски и выдает себя за эльзасца, то все равно в девяти случаях из десяти это ему не очень-то помогает, равно как и проходящим через село беженцам или просящим о помощи. Но тот, кто, подобно Хугюнау, не полезет в карман за острым словцом, кто заходит во двор с излучающей дружеское выражение физиономией, тот без труда может получить ночлег на сеновале, тому позволено будет вечерком посидеть вместе с семьей в темной комнатушке и порассказывать о жестокостях пруссаков и о том, как они вели себя в Эльзасе, он сорвет аплодисменты, он получит даже свою долю от заботливо припрятанных запасов, а если чужаку повезет, то его на сене может навестить и какая-нибудь служанка.
Впрочем, еще выгоднее быть принятым в доме священника, и Хугюнау довольно скоро обнаружил, что при этом в значительной степени может помочь исповедь. Он исповедовался всегда по-французски, при этом искусно связывал грех надломленной солдатской зависти с рассказом о своей достойной сожаления судьбе, что, конечно, не всегда заканчивалось приятно: как-то его угораздило попасть на одного пастора, худого, высокого мужчину с такой аскетической и сострадательной внешностью, что он с трудом осмелился вечером после исповеди посетить пасторский дом, ну а увидев сурового мужчину, занимавшегося весенними работами во фруктовом саду, решил, что лучше всего будет ретироваться. Но пастор не медля выскочил к нему. "Suivez-moi" (Иди за мной (фр.)),- грубо скомандовал он и потащил его в дом.
Хугюнау разместили в комнатушке на чердаке. Ему пришлось провести в пасторском доме при скудном питании почти целую неделю, Облачившись в голубую блузу, он работал в саду; его поднимали к утренней мессе, и ему было позволено принимать пищу на кухне, за одним столом с неразговорчивым пастором, Никто не вспоминал о его бегстве, и ситуация очень смахивала на испытательный срок, который не вызывал у Хугюнау положительных эмоций, Он начал уже даже раздумывать над тем, чтобы, вопреки относительной безопасности, отказаться от этого убежища и продолжить свой опасный путь, как вдруг - это случилось на восьмой день после его прибытия - он обнаружил в своей клетушке гражданский костюм. Пастор сказал, что он может взять его и в его воле выбрать, уйти или остаться; но только содержать его он больше уже не может, хлеба и так не хватает. Хугюнау решил отправиться дальше, и когда с его языка уже готовы были сорваться слова благодарности, пастор опередил его: "Hai'ssez les Prussiens et les ennemis de !a sainte religion. Et que Dieu vous benisse" (Ненавидьте пруссаков и врагов святой веры. И да благословит вас Господь (фр.). Он поднял два благословляющих перста, перекрестил его, и глаза на костлявом крестьянском лице пастора пылали ненавистью.
Выйдя из пасторского дома, Хугюнау понял, что речь теперь идет о разработке хорошего плана бегства, Если раньше он частенько ошивался возле высоких командных инстанций, где можно было легко затеряться в массе солдат, то теперь это становилось невозможным. В принципе гражданская одежда его стесняла; она словно напоминала о необходимости вернуться к мирной повседневной жизни, и то, что по требованию пастора он надел ее, казалось ему сейчас глупостью. Это было вмешательством постороннего в его личную жизнь, а личная жизнь далась ему ох какой дорогой ценой. Даже если он и не считал себя принадлежащим к кайзеровской армии, то как дезертир из этой армии он был связан с ней своеобразным, даже можно сказать отрицательным образом, и уж, вне всякого сомнения, он принадлежал войне, о существовании которой ему было прекрасно известно, Хугюнау удавалось сдерживать свои эмоции, когда в столовых и кабаках люди ругали войну и газеты или утверждали, что газеты куплены Крупном для того, чтобы продлить войну. Ведь Вильгельм Хугюнау был не только дезертир, он был коммерсант, и он восхищался всеми фабрикантами, поскольку те производили товары, которыми остальные люди торговали. Так что если Крупп и угольные бароны купили газеты, то они знали, что делают, и это целиком и полностью их право, точно так же, как его собственное право состояло в том, чтобы носить форму, пока его это устраивало. А значит, ничто не говорило в пользу того, что следует возвращаться в глубокий тыл, куда с помощью своего гражданского костюма хотел отправить его этот пастор, ничто не говорило в пользу того, что следует возвращаться в те родные края, где нет передышки и где царят будни.
Так что он решил оставаться в зоне фронтовых тылов. Он направился на юг, избегал городов, заглядывая в деревни, прошел через массив Хеннегау, добрался до Арденн. Тогда война уже во многом потеряла свою правильность, и за дезертирами не гонялись по пятам столь сурово, как это было прежде,- их развелось слишком уж много и не хотелось это признавать. Но таким положением дел еще не объясняется тот факт, что Хугюнау удалось непойманным выскользнуть из Бельгии; это объясняется скорее интуитивным чувством опасности, с которым он перемещался в этой полной опасностей зоне: вышагивал в кристально чистом воздухе ранней весны, он шагал, словно накрытый куполом беззаботности, изолированный" от мира и все-таки находясь в нем, и он не очень задумывался надо всем этим. С Арденн он вышел на немецкие земли, оказался в мрачноватом Эйфеле, где еще правила бал зима, что затрудняло передвижение. Тамошним жителям было не до него, неприветливые и замкнутые, они ненавидели любой рот, желавший отобрать у них хоть немножечко еды. Хугюнау решил воспользоваться железной дорогой, ему пришлось потратить деньги, которые удалось подкопить. Суровая жизнь предстала перед ним в новом изменившемся свете. Для того чтобы coxpaнить и продлить передышку, что-то должно было произойти.
Городишко, окруженный виноградниками, располагался в долине на берегу Мозеля. Вершины холмов были покрыты лесом. Обработанные виноградники ощетинились, ровными рядами стояли чубуки, то там, то здесь проглядывали выступы скал. С осуждением Хугюнау отметил, что некоторые владельцы не выпололи на своих участках сорняки и что такой запущенный виноградник выделялся на серовато-розовом фоне других виноградников желтым прямоугольным островком.
По прошествии нескольких последних зимних дней на вершинах Эйфеля будто в одно мгновение наступила настоящая весна, Словно символ неизбывного порядка и добропорядочности, улыбающееся солнце роняло в сердце чувство жгучего удовольствия и безопасности; страх, который, не исключено, сидел там, можно было выдохнуть. С удовлетворением рассматривал Хугюнау расположенную у въезда в город государственную окружную больницу, длинное здание которой еще пряталось в утренней тени, ему показалось совершенно правильным, что все окна больницы были открыты настежь, словно в южном санатории, и ему доставляло удовольствие представлять, как легкий весенний воздух струится сквозь белые больничные палаты. Он посчитал также совершенно правильным, что на крыше больницы красовался большой красный крест, проходя мимо, он доброжелательно поглядывал на одетых в серого цвета кителя солдат, которые кто в тени, а кто на солнышке в саду поправляли свое здоровье, Дальше, по другую сторону реки, располагался военный городок, на фоне казенного вида строений выделялось похожее на монастырь здание, о котором Хугюнау позже узнал, что это была тюрьма. Но дорога дружественно и удобно спускалась к городку. Проходя через средневековые городские ворота, держа в руке матерчатый чемоданчик, как когда-то он держал чемодан с образцами, Хугюнау было даже приятно, что это так сильно напомнило ему о походах в вюртембергские селеньица - как все-таки давно это было,- которые он совершал для встреч с клиентами.
При виде этой старинной улицы он не мог не вспомнить и о том вымученном нюрнбергском выходном дне. Здесь, в курортном Трире, пфальцская война не лютовала столь безжалостно, как в других районах западнее Рейна; неповерженными стояли здания XV и XVI веков, на рыночной площади высилась готическая ратуша с надстройками эпохи Ренессанса и башней, перед ней красовались позорные столбы. И Хугюнау, которому во время деловых поездок пришлось посетить несколько таких прелестных городов, но практически так и не удалось познакомиться с их достопримечательностями, был охвачен чувством, тем едва ли знакомым ему чувством, которому он не мог ни подыскать название, ни понять, откуда оно взялось, но которое тем не менее странном образом вызывало у него ощущение уюта: обозначь для него все это как эстетическое чувство или как чувство, живительные истоки которого таятся в свободе, он скептически рассмеялся бы, рассмеялся бы как человек, которого не отягощало понятие красоты мира, поскольку в данной ситуации он был бы даже прав, ведь никто не может решить, свобода ли то, в чем душа раскрывается красоте, или свобода - это то, что дает душе представление о свободе; правда,; вопреки всему этому он был и не прав, так как и ему должно*; быть свойственно глубинное человеческое понимание, человеческое стремление к свободе, в котором берет свое начало весь свет мира и из чего каждое воскресенье произрастает освящение всего живого. И поскольку это было так, и поскольку это не могло быть иначе, то наверняка могло произойти и в т момент, когда Хугюнау вылез из окопа и впервые освободился! от тесной взаимосвязи с людьми, так что на него упал отблеск;; высшего сияния, являющегося свободой, он стал даже его частицей, и в это мгновение он впервые был подарен воскресенью.
Погруженный в такого рода размышления. Хугюнау дошел До гостиницы на Рыночной площади и снял там комнату. Словно еще раз основательно наслаждаясь своим отпуском, он устроил себе хороший вечер. Мозельское вино отпускалось без продуктовых карточек, невзирая на войну, здесь еще сохранилось немного вина отличного качества. Хугюнау позволил себе три небольших кувшинчика, на улице между тем стемнело. Бюргеры занимали места за разными столиками, Хугюнау был здесь чужаком; он ловил на себе беглые вопросительные взгляды то с одной, то с другой стороны. Все они имели свое дело, им было чем заниматься, только у него ничего не было. И тем не менее он испытывал чувство радости и удовлетворения. Он удивлялся сам себе: без дела и все-таки доволен! Настолько доволен, что он не без охоты задумался надо всеми теми сложностями, ко-
торые неизбежно должны были бы возникать, когда такой человек, как он, человек без документов, без клиентуры хотел бы в чужом городе завести свое дело и получить кредит. Копание во всех этих сложностях его неимоверно подзадоривало, Возможно, причиной всему этому было выпитое вино. В любом случае, разыскивая со слегка гудящей головой свою комнату, Хугюнау ощущал себя отнюдь не как поглощенный заботами коммерсант, а как исполненный радостного настроения легкомысленный турист.
Когда каменщика и ополченца Людвига Гедике откопали, его открытый в неистовом крике рот был забит землей, лицо было синюшным и почерневшим, биение сердца не прослушивалось. Если бы два санитара, в чьи руки он попал, не заключили пари о том, выживет он или не выживет, то вскоре его опять зарыли бы в землю. Тем, что ему снова пришлось увидеть солнце и залитый солнцем мир, он был обязан десяти сигаретам, поставленным на кон в этом споре.
Искусственное дыхание, которое делали оба санитара, ни к какому конкретному результату не привело, хотя оба совершенно выбились из сил, пот катился с них градом; но они все же взяли его с собой, внимательно следя за ним и постоянно чертыхаясь в его адрес, поскольку никак невозможно было понять загадку его жизни или в данном случае смерти, и они не преминули подсунуть его врачам. Так что объект их спора четыре дня лежал в лазарете, кожа его почернела, он не шевелился, Теплилась ли в этом теле маленькая жизнь, или эта крошечная жизнь была изгнана из руин тела болью и удушьем, или же имела место едва уловимая отрадная пульсация на самом краю бездонной пропасти, нам это было неведомо, а ополченец Гедике не имел ни малейшей возможности дать нам на сей счет справку.
Затем очень медленно, крошечными, так сказать, шажками начала входить в его тело жизнь, и эта медлительность, эта осторожность соответствовали ситуации и казались естественными, поскольку его раздавленному телу были крайне противопоказаны какие бы то ни было движения. В течение многих бесконечных дней Людвиг Гедике напоминал младенца (каким он был сорок лет назад), охваченный необъяснимым желанием и совершенно не ощущающий этого желания. Обладай он такой способностью, то наверняка захныкал бы в поисках материнского молока, и, действительно, вскоре настало время, когда он начал жалобно хныкать. Впервые это случилось во время перевозки и на слух воспринималось как непрерывное хныканье новорожденного; никто не хотел лежать рядом с ним, а как-то ночью один из соседей даже запустил в него чем-то. Иногда думали, что он в итоге загнется с голоду, поскольку у врачей не было никакой возможности вливать ему питательную смесь. Факт, свидетельствующий о том, что в нем теплилась жизнь, не поддавался никакому объяснению, а предположение старшего полкового врача Куленбека, из которого следовало, что тело живет за счет всей вжатой под кожу крови, едва ли заслуживало того, чтобы называться мнением, не говоря уже о том, чтобы быть теорией, Особенно исхудала нижняя половина тела. Его обворачивали холодными компрессами, но невозможно было узнать, приносят ли эти процедуры облегчение. Да, вероятно он больше и не страдал столь сильно, поскольку хныканье стало постепенно затихать, Но через несколько дней оно возобновилось с еще большей силой: казалось- или можно себе просто представить, что казалось,- будто Людвиг Гедике по кусочкам получает обратно свою душу и что каждый из таких кусочков приносится к нему на волне мук. И так было, должно быть, на самом деле, хотя невозможно было ничем подтвердить, что боль разорванной на атомы и изуродованной души, которой приходилось снова собираться в одно целое, была сильнее, чем любая другая боль, ужасней, чем боли головного мозга, сотрясающегося от постоянно повторяющихся судорог, невыносимей, чем все телесные муки, сопровождающие этот процесс.
Так и лежал ополченец Гедике в своей кровати на накачанных воздухом резиновых кольцах, и когда в его истощенное тело, в которое невозможно было проникнуть по-другому, медленно вводили питательные клизмы, собиралась его душа - непонятно для старшего полкового врача Куленбека, непонятно для обер-лейтенанта медицинской службы Флуршютца, непонятно для медсестры Карлы,- в муках собиралась его душа в то, что называлось его "Я".
Проснулся Хугюнау рано: он ведь человек старательный. Приличная комната, а не клетушка, как у того пастора; хорошая постель. Хугюнау потянулся, затем попытался сориентироваться в окружающей его действительности.
Гостиница, Рыночная площадь, там дальше - ратуша.
Его, собственно, многое могло подвигнуть на то, чтобы возобновить нормальную жизнь там, где ее течение прервалось; были моменты, заставляющие его взяться за выполнение коммерческих обязанностей и в качестве посредника в торговле маслом и изделиями из текстиля собирать деньги прямо на улице. А то, что он с таким отвращением отмахнулся от мыслей о тоннах масла, мешках с кофейными зернами и текстилем, неприятно поразило его самого, то есть человека, который с подростковых лет только то и делал, что говорил и думал о деньгах и коммерции, это действительно не могло не поразить. Странным образом в памяти снова всплыли воспоминания о школьных каникулах. Хугюнау предпочел сосредоточиться в своих мыслях на городе, в котором пребывал,
За городом раскинулись виноградники. Некоторые из них заросли сорняками. Хозяин погиб или в плену, Справиться с этим хозяйка не в состоянии. Или шляется с кем-нибудь другим. Кроме того, государство держит под контролем цены на вино, Кто не умеет торговать им в обход законов, для того совершенно бессмысленно вкалывать на виноградниках. И при этом есть ведь просто изумительные сорта! От одного из них так и шибает в голову.
Так что такая солдатская вдовушка должна была бы недорого продать такой виноградник.
Хугюнау задумался: с кем из торговцев мозельским вином можно было бы иметь дело? Таких можно отыскать. И при этом возможно заработать неплохие комиссионные. На память пришли названия фирм, торгующих вином, "Фридрихе" в Кельне, "Маттер и К°" во Франкфурте. Туда он когда-то поставлял шланги,
Хугюнау вскочил с кровати. Его план созрел.
Став перед зеркалом, он привел себя в порядок. Зачесал назад волосы. С тех пор, как их остриг ротный парикмахер, они снова отросли и стали длинными. Когда ж это было? Казалось, что это было в предыдущей жизни; если бы зимой волосы не росли так медленно, то сейчас они, должно быть, были бы еще длиннее. У трупов волосы и ногти продолжают расти. Хугюнау взял одну прядь волос и опустил ее на лоб; она доставала почти до кончика носа, Нет, выходить на люди в таком виде нельзя. Перед праздниками обычно подстригаются. Хотя это были и не праздники, но все происходящее чем-то их напоминало.
Утро было светлым, немножко холодноватым.
В парикмахерской стояло два желтых кресла с черными кожаными сидениями. Мастер- старик, передвигающийся не очень уверенными шагами,- накинул на Хугюнау несвежий пеньюар, сверху за воротник он вставил лист бумаги. Хугюнау немного покрутил в разные стороны подбородком: бумага царапалась.
На крючке висела газета, и Хугюнау протянул за ней руку. Это был выходящий в этом городе "Куртрирский вестник" (с приложением "Сельское хозяйство и виноделие в Мозеле"), Именно то, что ему было нужно.
Он сидел неподвижно, изучал газету, а затем начал рассматривать себя в зеркале; его вполне можно было бы принять за уважаемую особу в этом селении. Волосы теперь были соответствующим образом подстрижены, короткие, солидные, они смотрелись совсем по-немецки. На макушке была оставлена полоска более длинных волос для того, чтобы можно было сделать пробор. Затем мастер приступил к бритью. Он взбил жидкую холодную пену, которую скупо нанес на лицо. Мыло было порядочным дерьмом. "Мыло никуда не годится",- сказал Хугюнау.
Мастер не проронил ни слова, а начал шуровать бритвой по ремню, Хугюнау это показалось оскорбительным, но через какое-то мгновение мастер извиняющимся тоном пробормотал: "Война".
Он приступил к бритью. Короткими скоблящими движениями, Брил он плохо. И все-таки приятно, когда тебя бреют, Да, в исключительных случаях бывает приятно, когда тебя обслуживают. По праздникам. На стене красовалась девица с большим декольте, ниже - надпись: "Lotion Houbigant". Хугюнау запрокинул голову назад, держа газету в свободной руке. Парикмахер скоблил ему подбородок и шею, он, наверное, никогда не закончит это дело. Тем не менее Хугюнау не имел ничего против - время у него было. А чтобы еще продлить удовольствие, он потребовал "Лосьон Houbigant". Его побрызгали кельнской водичкой.
Только что выбритый, подстриженный и свежий мужчина с запахом кельнской воды под носом, он направился обратно в гостиницу. Сняв шляпу, он понюхал ее. Она пахла помадой, и это вызывало у него чувство удовлетворения.
Зал для гостей был пуст. Хугюнау получил свой кофе, а официантка принесла также хлебную карточку, от которой оторвала один талончик, Масла не было, имелся лишь черноватого цвета сиропообразный мармелад. Кофе тоже нельзя было назвать кофе; отхлебывая горячую жидкость, Хугюнау подсчитывал, сколько же заработали фабриканты на этом эрзац-кофе; не испытывая совершенно никакого чувства зависти, он завершил подсчеты и решил, что тут все в порядке. Конечно, приобретение виноградника в Мозеле по низкой цене тоже было неплохим делом, оно было прекрасным вложением капитала. Закончив свой завтрак, он решил приняться за дело и дать объявление о покупке недорогого виноградника. После чего он отправился со своим объявлением в редакцию "Куртрирского вестника".
Окружная больница была полностью занята военными, Пок палатам дефилировал обер-лейтенант медицинской службы? доктор Фридрих Флуршютц. На нем красовалась форменная фуражка, дополняя докторский халат; лейтенант Ярецки утверждал, что это производит смешное впечатление.
Ярецки разместили в третьей офицерской палате. Это произошло случайно, поскольку двухместные палаты предназначались для штабных офицеров, но теперь уж его пришлось оставить там. Он сидел на краешке кровати, когда вошел Флуршютц. Во рту больного дымилась сигарета, а рука с развернутой повязкой покоилась на ночном столике.
"Ну, Ярецки, как наши дела?"
Ярецки кивнул на руку: "Старший полковой только что был здесь",
Флуршютц осмотрел руку, осторожными движениями прощупал ее со всех сторон: "Плохо дело,., увеличивается?"
"Да, опять на пару сантиметров... старик хочет ампутировать".
Рука лежала на столике, покрасневшая, ладонь с облезшей кожей, пальцы, похожие на красные сосиски, а вокруг запястья веночек желтых гнойников,
Ярецки посмотрел на руку и сказал: "Эх, бедняга ты, бедняга",
"Не расстраивайтесь так, всего лишь левая". "Да, если бы вы смогли ее просто отрезать как следует". Флуршютц пожал плечами: "А что вы хотите? Это век хирургии, увенчанный мировой войной с пушками,.. Сейчас мы переучиваемся на железах, а на следующей войне мы уже сможем прекрасно лечить эти чертовы газовые гангрены... а пока, действительно, не остается ничего другого, как резать".
Ярецки удивился: "Следующая война? Вы что же, верите, что эта кончится?"
"Оставьте этот пессимизм, Ярецки, русские уже закончили". Ярецки зло усмехнулся: "Господь сохранил им детскую непосредственность, а нам подарил приличные сигареты..."
Правой здоровой рукой он достал из открытого ящика ночного столика пачку сигарет и протянул ее Флуршютцу.
Флуршютц кивнул на пепельницу, забитую окурками: "Вам не следует так много курить..."
Вошла сестра Матильда: "Ну как, будем снова перевязывать... что вы скажете, доктор?"
Сестра Матильда выглядела свежо. На лбу у корней волос виднелись веснушки. Флуршютц ругнулся: "Будь он неладен этот газ". Он еще раз посмотрел, как сестра принялась бинтовать руку, а затем продолжил обход, Окна были открыты по обе стороны широкого коридора, но избавиться от больничного запаха было невозможно.

7
Здание располагалось на Фишерштрассе, в кривом переулочке, спускающемся к реке; оно представляло собой дом, который в течение столетий явно служил для занятий всяческими ремеслами. Рядом со входом виднелась черная треснувшая жестяная вывеска с облезлыми золотистого цвета буквами: "Куртрирский вестник, редакция и издательство (во дворе)".
По узкому, похожему на нору коридору, в темноте которого он споткнулся об опускные двери, выводящие на подвальные лестницы, мимо лестницы, ведущей на верхние этажи здания, Хугюнау вышел в неожиданно просторный подковообразный двор. Ко двору примыкал сад; там цвели вишневые деревья, а за ним открывался вид на красивую гористую местность.
Все это свидетельствовало о полубаварском характере бывшего владельца. Оба флигеля использовались, вероятно, в качестве амбара и конюшни; левый был двухэтажным с прикрепленной к наружной стене узкой, разве что для кур, деревянной лестничкой; не исключено, что там, наверху, когда-то располагались клетушки для батраков. Здание конюшни справа имело вместо второго этажа высокий сеновал, а одна из дверей конюшни была заменена большим, ничем не примечательным окном с металлической рамой, за которым было видно, как работает печатная машина.
У человека, стоявшего за печатной машиной, Хугюнау узнал, что господина Эша можно найти по другую сторону двора на втором этаже.
Хугюнау взобрался по куриной лестнице и сразу оказался перед дверью с надписью "Редакция и издательство", где господин Эш, владелец и издатель "Куртрирского вестника", вершил свои дела. Он оказался тощим господином, без бороды и усов, на лице между двумя длинными резко выступающими складками щек саркастически гримасничал подвижный рот с актерскими очертаниями, обнажая длинные желтоватые зубы. Что-то в нем напоминало актера, что-то - пастора, а что-то - лошадь.
Переданное ему объявление было изучено с видом следователя и так внимательно, словно это была рукопись авторского произведения, Хугюнау вытащил бумажник, достал из него пятимарковую купюру, показывая, что намерен заплатить эту сумму за объявление, Но другая сторона совершенно не отреагировала на сие движение, а неожиданно спросила: "Вы хотите, значит, обобрать людей, живущих здесь? Дошли уже, стало быть, слухи о нищете наших виноградарей... Так?"
Такое агрессивное отношение было неожиданным, и Хугюнау показалось, что за этим кроется желание взвинтить стоимость объявления. Поэтому он достал еще одну марку, но результат оказался прямо противоположным ожидаемому: "Благодарствую... объявление не будет напечатано.., Вам, наверное, известно, что такое продажная пресса... но, видите ли, я не продаюсь ни за ваши шесть марок, ни за десять, ни за сто!"
Хугюнау все больше убеждался, что имеет дело с бывалым деловым человеком. Именно поэтому никак нельзя было расслабляться; может, этот тип претендует на то, чтобы установить компаньонские отношения, это тоже могло оказаться вполне прибыльным делом.
"Хм, я слышал, что такого рода объявления охотно печатают при условии участия в деле за определенный процент,., как насчет полпроцента комиссионных? Впрочем, тогда вам придется опубликовать объявление не менее трех раз, естественно, в каждом случае вы вольны решать сами, благотворительность не знает границ,.." Он рискнул примирительно улыбнуться и присел возле грубо сколоченного кухонного стола, служившего господину Эшу рабочим местом.
Эш не слушал его, а с брюзгливо перекошенным лицом расхаживал по комнате тяжелыми неустойчивыми шагами, которые не очень-то сочетались с его худобой, Стертый пол скрипел под его ногами, а Хугюнау рассматривал дыры и строительный мусор между половицами, а также тяжелые черного цвета полуботинки господина Эша, которые странным образом были завязаны не шнурками, а напоминающей сбрую тесьмой с пряжкой, из-под края которых выбивались серые носки, Эш говорил сам с собой: "Вот и закружились эти стервятники над бедными людьми.,, но когда хочешь обратить внимание общественности на нищету, то сразу же сталкиваешься с цензором". Хугюнау закинул ногу на ногу, Он начал рассматривать вещи, лежавшие на столе. Пустая чашечка из-под кофе с засохшими коричневатыми следами напитка на стенках, бронзовая копия нью-йоркской статуи Свободы (ага, пресс-папье!), керосиновая лампа, белый фитиль которой издалека очень сильно напоминал заспиртованного зародыша или ленточного червя, Из угла комнаты снова послышался голос Эша: "Цензору надо было бы самому как-нибудь познакомиться со всем тем горем и нищетой.,, ко мне приходят люди... именно поэтому было бы предательством..."
На довольно ненадежного вида полке лежали бумаги и кипы сшитых газет, Эш снова возобновил хождение по комнате. В середине покрашенной в желтый цвет стены, на случайном гвоздике висела маленькая пожелтевшая картинка в черной рамке, "Баденвайлер с Замковой горой"; это была, наверное, видовая открытка. Хугюнау подумал: такие картинки или бронзовые статуэтки очень мило смотрелись бы и в его кабинете. И как он ни пытался восстановить в памяти тот кабинет и все, что там происходило, это не удавалось, все казалось таким далеким и чужим, что он оставил всякие попытки, и его взгляд начал искать взволнованного господина Эша, коричневый бархатный пиджак и светлые полотняные брюки которого столь же мало подходили к его грубой обуви, как и бронзовая статуэтка к кухонному столу. Эш, наверное, ощутил на себе его взгляд, потому что заорал: "К черту, чего это вы здесь вообще расселись?"
Хугюнау, конечно же, мог уйти, но куда? Придумать новый план - не такое уж легкое дело. Хугюнау ощущал себя человеком, вытолкнутым какой-то чужой силой из жизни, и безнаказанно вернуться туда не было никакой возможности. Поэтому он со спокойным видом остался сидеть и начал протирать очки, как он имел обыкновение делать при сложных деловых переговорах, дабы сохранить самообладание. Расчет и в этом случае оказался верным, ибо Эш с раздраженным видом бесцеремонно уставился на него и начал снова: "Откуда вы, собственно, взялись? Кто вас прислал сюда?., Вы не здешний, и вам не запудрить мне мозги, будто вы сами намерены стать здесь виноградарем... Вам нужно здесь только пошпионить. В тюрьму бы вас засадить!"
Эш стоял перед ним. Кожаный поясной ремень выбился изпод бархатной коричневой жилетки. Одна штанина была более светлого цвета. И тут не поможет никакая химчистка, подумал Хугюнау, надо было бы покрасить брюки в черный цвет, может, сказать ему это, что он, собственно, хочет? Если действительно вышвырнуть меня отсюда, то зачем тогда провоцировать меня на спор... он хочет, значит, чтобы я остался? Что-то здесь не клеилось. В глубине души Хугюнау испытывал какое-то дружеское чувство к этому человеку и в то же время нюхом чуял выгоду. И он попытался обходным путем убедиться в этом, "Господин Эш,- произнес он,- я пришел к вам с совершенно лояльным предложением, и если вы хотите отказаться от него, то это ваше дело. Но если же вы хотите просто оскорблять меня, то наш дальнейший разговор не имеет совершенно никакого смысла".
Он сложил очки, приподнялся немного на стуле, символизируя таким образом, что может и уйти,- нужно всего лишь сказать это.
Эшу и вправду не очень-то хотелось прерывать разговор: он примирительно поднял руку, и Хугюнау сменил символическую позу человека, готовящегося уйти, на позу сидящего человека. "Так вот, буду ли я здесь выращивать виноград, вопрос, конечно, сомнительный, и тут вы совершенно правы, хотя и это исключить полностью нельзя; стремишься же ведь к спокойной жизни. Но ни один человек не хочет оказаться в нищете,- Хугюнау разволновался,- маклер имеет точно такое же понятие о чести, как и любой другой человек, он хочет просто заниматься делом, которое приносило бы удовлетворение обеим сторонам, в этом случае и он получит свою частичку радости. В остальном я хотел бы вас попросить быть поосторожнее с выражениями типа "шпион", в военное время это небезопасно".
Эш почувствовал себя пристыженным: "Ну, я не хотел вас оскорбить... но иногда в душе поднимается что-то такое, что обязательно стремится вырваться наружу.,, один кельнский архитектор, отпетый мошенник, скупил по бросовым ценам земельные участки... изгнал людей из их домов и усадеб... и помог ему в этом местный аптекарь... зачем господину аптекарю Паульзену виноградники? Может, вы мне сможете это объяснить?"
Хугюнау обиженно повторил: "Пошпионить..."
Эш снова пришел в движение: "Уезжать надо. Куда всегда уезжали, В Америку. Будь я помоложе, я бы бросил все и начал сначала..,- остановившись перед Хугюнау, он продолжил: - Но вы. вы молоды, почему же вы, собственно говоря, не на фронте? Как случилось, что вас занесло сюда?" Как-то сразу его голос снова стал агрессивным. Ну а у Хугюнау не возникало желания касаться этой темы; он предпочел уклониться: все-таки непостижимо, что человек, занимающий такое положение, стоящий во главе газеты, живущий в окружении красивых ландшафтов, пользующийся уважением сограждан и т. д., носится в преклонном возрасте с планами выезда в другую страну.
На лице Эша появилась саркастическая гримаса: "Уважение моих сограждан, уважение моих сограждан... да они словно собаки шныряют за мной,.,"
Хугюнау рассматривал Замковую гору возле Баденвайлера, затем пробормотал: "Невозможно поверить..."
"Ну да, теперь, может быть, вы будете вступаться за сограждан, меня это совершенно не удивит,.."
Хугюнау снова был готов продолжать разговор: "Опять эти расплывчатые обвинения, если уж вы хотите меня в чем-то упрекнуть, господин Эш, то соизвольте выражаться по крайней мере точнее".
Но совладать со вспыльчивым и раздраженным образом мыслей господина Эша было не так-то просто. "Точные выражения, точные выражения, снова и снова болтовня,,, как будто можно всему подыскать свое название...- он кричал Хугюнау прямо в лицо,- Молодой человек, пока вы не поймете, что все названия- ложь, вы не поймете вообще ничего... даже того, что одежда на вашем теле - это правильно".
Подобные мысли казались Хугюнау жутковатыми. Он сказал, что не понимает Эша.
"Естественно, вы меня не понимаете... Но то, что аптекарь ни за понюх табаку спекулятивным путем скупает земельные участки, это вы понимаете... И вам наверняка понятно, почему преследуют человека, называющего вещи своими именами, почему создают ему скверную славу эдакого коммуниста и натравливают на него цензора, и это вы считаете правильным,., Вы, наверное, еще и полагаете, что мы живем в правовом государстве?"
"Такие отношения неприятны",- ответил Хугюнау, "Неприятны! Уезжать надо.., Я сыт по горло возней со всем этим..,"
Хугюнау спросил, что господин Эш помышляет делать с газетой.
Эш пренебрежительно махнул рукой, он уже столько раз говорил своей жене, что лучше всего продать все это скопом и сохранить только дом; он уже подумывал о том, чтобы открыть книжный магазин.
"Так газета, стало быть, сильно страдает от нападок, господин Эш? Я имею в виду, что продать ее, наверное, не так уж просто?"
Да нет, не так, у "Вестника" своя постоянная клиентура: посетители забегаловок, парикмахеры, жители деревень по всей округе; нападки ограничиваются кругом определенных лиц в городе. Но он сыт по горло возней со всем этим.
Нет ли уже у господина Эша соображений касательно цены?
Отчего же... Откровенно говоря, газета вместе с типографией стоит не менее двадцати тысяч марочек. Кроме этого, он хотел бы предоставить фирме, которая будет издавать газету, помещения на длительный срок, скажем на пять лет, и бесплатно; покупателю это тоже было бы выгодно. Такие мысли роились в его голове, это было бы порядочно, он не хочет ни с кого запрашивать очень дорого, ему просто надоело. Он и жене своей так сказал,
"Ну что ж,- отозвался Хугюнау,- это интерес не любопытства ради,.. Я же говорил вам, что я маклер, и не исключено, что смогу кое-что сделать для вас. Вот увидите, дорогой Эш,- и он покровительственно похлопал владельца газеты по костлявой спине- Все-таки мы с вами еще заведем совместное дельце; не следует только преждевременно вышвыривать кого бы то ни было на улицу. Но двадцать тысяч марочек выбросьте из головы. За фантазии сегодня не заплатит ни один человек".
С чувством собственного достоинства и с нарочито приветливым видом Хугюнау спустился вниз по куриной лестнице.
Перед типографией сидел ребенок.
Хугюнау оценивающим взглядом посмотрел на него, затем внимательно осмотрел вход в типографию. "Посторонним вход воспрещен" стояло на табличке,
Двадцать тысяч марочек, подумал он, и малыш в задаток.
Он был посторонним, но запретить ему входить было уже невозможно; выступающий посредником при купле-продаже должен прежде всего познакомиться с товаром. Эш, собственно говоря, был бы даже обязан показать типографию. Хугюнау подумал, а не позвать ли его сюда, вниз, но затем решил оставить все, как есть: через день-два все равно придется приходить сюда, может, даже с конкретным предложением о покупке--в этом Хугюнау не сомневался ни на минуту,- а кроме того, было самое время отобедать. Так что он направил свои стопы в гостиницу.
Ханна Вендлинг проснулась. Но глаза не открывала, поскольку таким образом могла еще немножечко задержать ускользающий сон, он все же медленно уплывал прочь, и в конце концов осталось одно только чувство, рожденное этим сном. А когда начало иссякать и чувство, то за мгновение до его окончательного исчезновения Ханна добровольно сдалась и, приоткрыв глаза, посмотрела в сторону окна. Через щелочку в ставнях сочился молочный свет; должно быть, еще очень рано или на улице дождливая погода. Полосы света казались продолжением сна, может, потому, что с ними внутрь не проникало ни звука, и Ханна решила, что, наверное, еще очень рано. Между открытыми створками окна тихо покачивались ставни; это был, вероятно, ранний утренний ветер, она легонько потянула носом, словно таким образом могла определить, который час. Затем рука ее потянулась к стоящей рядом кровати; она была застелена, а подушка, перина, одеяла аккуратно заправлены и накрыты плюшевым покрывалом. Прежде чем убрать руку, дабы снова спрятать под теплым одеялом обнажившееся плечо, она еще раз коснулась податливого и чуть холодноватого плюша, это была как будто попытка убедиться, что она одна. Тонкая ночная рубашка закатилась выше бедер, сбившись в неприятный комок, Ах, в эту ночь ей опять спалось беспокойно. Между тем, в качестве компенсации, правая ее рука расположилась на теплом гладком теле, а кончики пальцев тихо и едва уловимо поглаживали кожу и пушок на животе. Сама она, должно быть, думала о какой-нибудь французской картине с любовным сюжетом эпохи рококо; затем ей вспомнилась "Обнаженная Маха" Гойи. В таком положении она полежала еще немного. После опустила рубашку - странное дело, тончайшая ткань рубашки вызывает столь быстрое ощущение тепла. Повернуться ей направо или налево? Решила: направо, как будто бы застеленная кровать будет мешать доступу воздуха к ней, еще раз прислушалась к царящей на улице тишине и начала погружаться в новый сон, она убежала в новый сон еще до того, как смогла что-либо снаружи услышать.
Опять проснувшись через час, она никак не могла избавиться от ощущения, что утро уже позднее. Для человека, связанного слабыми и едва уловимыми нитями с тем, что принято называть жизнью, утренний подъем - всегда довольно трудная задача, даже, может быть, маленькое изнасилование. И у Ханны Вендлинг, которая снова ощутила неизбежность приближающегося дня, разболелась голова. Боли начались в затылке. Она запустила руки в волосы, мягко струившиеся по пальцам, на какое-то мгновение боль отступила. Она нажала на болевшее место; тянущая боль начиналась за ушами и спускалась к шейным позвонкам. Ханне она была знакома. Иногда возникали столь сильные приступы этой боли, что у нее начинались страшные головокружения. Внезапным и решительным движением она сбросила одеяло, скользнула ногами в высокие жесткие домашние туфли, распахнула, не поднимая их, жалюзи и, стоя перед туалетным зеркалом, с помощью небольшого зеркальца попыталась рассмотреть вызывающий боль затылок, Что же там болит? Ничего не бросалось в глаза. Она поворачивала голову то в одну, то в другую сторону; под кожей играли позвонки- впрочем, это был достаточно милый затылок, Да и4 плечи тоже ничего. Она с удовольствием позавтракала бы в постели, но шла война; стыдно так долго валяться в кровати. K тому же ей нужно было отвести мальчика в школу. Каждый день она намеревалась это сделать. Два раза даже осуществила4' v' свое намерение, но в конце концов все же оставила это на попечение служанки. К мальчику уже давно пора было бы приставить француженку или англичанку. Англичанки для воспитания лучше. Когда закончится война, нужно отправить мальчика в Англию. Когда ей было столько лет, сколько ему, да, в семь лет, она лучше говорила по-французски, чем по-немецки. Она взяла флакончик с туалетным уксусом и вытерла затылок и виски, затем начала внимательно рассматривать в зеркале глаза - золотисто-карие, а в левом виднелась красная жилочка. Это от беспокойного сна. Накинув на плечи кимоно, она звонком позвала служанку.
Ханна Вендлинг, супруга адвоката доктора Хайнриха Вендлинга, была родом из Франкфурта. Хайнрих Вендлинг уже два года находился в Румынии, или Бесарабии, или еще где-то там в тех краях.
Хугюнау сел за столик в обеденном зале. За одним из соседних столиков он увидел седовласого майора, перед которым официантка как раз поставила суп; немолодой господин повел себя довольно странным образом: сложив руки и смиренно прикрыв красноватое лицо, он слегка наклонился над столом и только по завершении этой молитвы разломил хлеб.
При виде столь необычного действия у Хугюнау чуть глаза на лоб не вылезли; он подозвал к себе официантку и довольно бесцеремонно поинтересовался, кто этот странный офицер.
Девушка наклонилась к самому уху: это комендант города, знатный землевладелец из Западной Пруссии, призванный в связи с войной на военную службу из запаса. Жена и дети остались в имении, он ежедневно пишет им письма. Комендатура располагается в ратуше, но господин майор с самого начала войны живет здесь, в гостинице.
Хугюнау удовлетворенно кивнул. Вдруг в животе он ощутил парализующий холод: до него внезапно дошло, что там вот сидит человек, воплощающий власть военной администрации, что этому человеку достаточно всего лишь протянуть руку со столовой ложкой, чтобы уничтожить его, это значит, что он живет со своим в определенной степени палачом едва ли не через стенку. Аппетита как не бывало! Может, отменить заказ и дать деру?!
Но официантка уже принесла суп, и когда Хугюнау начал механически работать ложкой, парализующий холод перешел в где-то даже приятное ощущение прохладной слабости и беззащитности. Ему ведь никак нельзя бежать, он же должен урегулировать дела с "Куртрирским вестником".
Да и настроение как-то поднялось, Потому что хотя человек и полагает, что его решения имеют широкий диапазон разнообразия, в действительности же они - просто колебание между бегством и тоской, и все эти попытки удрать, все эти страстные стремления предназначаются все-таки смерти. И в этом колебании души и духа между плюсом и минусом ощутил Хугюнау, еще мгновение назад готовый к бегству Вильгельм Хугюнау, как его странным образом привлекает этот сидящий неподалеку немолодой человек,
Продолжая механически есть, он даже не заметил, что сегодня мясной день. В распахнувшейся до предела, так сказать, ясной реальности, частью которой он ощущал себя уже в течение нескольких недель, вещи распадались, расходились в разные стороны чуть не до самой Польши, достигали края света, где все распавшееся снова становилось единым и теряло свой смысл понятие расстояния - страх становился тоской, тоска - страхом, а "Куртрирский вестник" сливался во что-то удивительным образом неразделимое с тем седовласым майором. Это невозможно было выразить как-то поточнее или рациональнее, поскольку поступки Хугюнау сопровождались игнорированием какого бы то ни было расстояния, в определенной степени казались иррациональными, словно находились под воздействием короткого замыкания; собственно говоря, и ожиданием-то нельзя было назвать то, как Хугюнау ждал, пока майор закончит свою трапезу, это была своего рода одновременность причины и действия; в результате он поднялся в то мгновение, когда майор после повторной немой молитвы отодвинул от стола стул и зажег сигару: без всякого стеснения он, не медля, направился к майору, непринужденно подошел к нему, хотя еще совершенно не знал, что назовет поводом для этого налета.
Едва представившись подобающим образом, он без приглашения уселся за столик, с его уст без единой запинки потекло: он позволил себе подойти и имеет честь доложить, что является сотрудником службы печати и находится здесь по ее заданию, тут, собственно, имеется местная газетка, называется "Куртрирский вестник", о позиции, которую она занимает, ходят всевозможные внушающие опасения слухи, и он, облаченный соответствующими полномочиями, приехал сюда, чтобы изучить положение дел непосредственно на месте. Так вот, а...- что сейчас говорить, подумал Хугюнау, но поток речи не иссякал; казалось, что то, что следовало сказать, формировалось уже на устах,- так вот, а поскольку вопросы цензуры в определенной степени и в определенном смысле относятся к компетенции военной администрации города, то он посчитал себя обязанным засвидетельствовать господину майору свое почтение и сообщить о своей работе.
В ходе этой речи майор едва заметным движением принял предусмотренное уставами подтянутое положение и попытался возразить, что рассмотрение такого рода проблем вполне под силу обычной администрации; Хугюнау, не перестающий блистать красноречием, в одно мгновение отмел возражение ссылкой на то, что он, преисполненный уважения, подошел к господину майору не как официальное лицо, а просто как гражданин, поскольку упомянутые полномочия предоставлены не государством, а скорее патриотически настроенными крупными промышленниками (имена называть здесь ни к чему, они и так известны), которые возложили на него миссию скупать по приемлемым ценам сомнительные газеты, поскольку нужно воспрепятствовать тому, чтобы до народа доходили вызывающие сомнения идеи. И Хугюнау повторил слова "вызывающие сомнения идеи", словно возвращение к исходному моменту обеспечивало ему безопасность, словно эти слова были хорошей кроватью, на которой можно удобно расположиться.
Вполне возможно, что майор не понимал, куда все это ведет, но он кивнул, и Хугюнау начал свою песню снова: да, речь идет о сомнительных газетах, а по его собственному, да и вообще по общепринятому человеческому пониманию "Куртрирский вестник" является сомнительной газетой.
С видом триумфатора он уставился на майора, его пальцы барабанили по столу, казалось, он ждет от коменданта города восхищения и похвалы за проделанную работу. "Очень патриотично, все всякого сомнения,- согласился наконец майор,- и я признателен за это сообщение".
Хугюнау мог бы уже и удалиться, но ему нужно было до-
биться большего, так что он поблагодарил господина майора прежде всего за продемонстрированную благосклонность и решился в заключение выразить, исходя из такой благосклонности, просьбу, маленькую просьбу: "Стоящие за мной лица, которые предлагают производить такого рода приобретения, вполне понятное значение придают тому, чтобы при покупке газеты, которая в той или иной степени должна называться местной газетой, в деле были задействованы и местные заинтересованные лица; это вполне можно понять - для осуществления контроля и тому подобное... господин майор понимает?"
"Да",- ответил майор, ничего не понимая.
"Ну,- продолжал Хугюнау,- моя просьба состоит в том, чтобы вы, господин майор, могли бы все-таки назвать нескольких надежных и состоятельных господ, проживающих в данной местности, которые- само собой разумеется, при сохранении инкогнито - были бы заинтересованы в проекте".
"Все эти дела относятся, собственно, к компетенции гражданской администрации, а не военного командования, но я мог бы посоветовать вам появиться здесь в пятницу вечером, поскольку в этот день тут постоянно можно встретить кое-кого из депутатов городского совета, а также других представителей зажиточных слоев города".
"Отлично! А господин майор тоже будет присутствовать? - воскликнул Хугюнау, от которого не так легко было отделаться--Отлично, а если бы господин майор взял на себя покровительство над всей акцией, то я смог бы гарантировать успех, особенно с учетом того, что речь все-таки идет об относительно небольших капиталах, и очень многие господа будут в высшей степени заинтересованы в установлении таким образом контакта и определенных партнерских отношений с крупной индустрией... отлично, действительно отлично,., господин майор, позвольте закурить..." И, пододвинув свой стул поближе, Хугюнау достал из футляра сигару, протер стекла очков и закурил.
Майор сказал, что это наверняка сулит очень хорошие перспективы, и ему жаль, что он ничего не понимает во всех этих коммерческих вопросах,
О, ничего страшного, не замешкался с ответом Хугюнау, на деле это не отразится. А поскольку он хотел еще разок окинуть взглядом всю свою затею, может, ради внешнего лоска, может, для того, чтобы закрепить достигнутую безопасность, а может, из простого озорства, он пододвинулся к майору еще поближе и попросил разрешения сообщить ему нечто, что в общем-то предназначается господину майору лично, Дело, собственно говоря, в том, что после имевших место ранее бесед с издателем газеты неким Эшем, о котором господин майор, конечно же, уже слышал, он пришел к твердому убеждению: за газетой скрывается, как бы это правильно сказать, абсолютно невидимое для глаз движение вызывающих опасение подрывных элементов, кое о чем можно было бы поговорить уже сейчас, но если бы началась реализация газетного проекта, то он наверняка смог бы получить больше сведений об этих темных делах, что, естественно, совершенно необходимо и к чему надо стремиться в интересах всего народа.
И прежде чем немолодой господин сподобился ответить, Хугюнау встал и закончил свою речь: "Что вы, что вы, господин майор, это всего лишь мой долг патриота.., не стоит об этом даже упоминать.., значит, я позволю себе принять столь почетное приглашение и прийти сюда в пятницу вечером".
Он щелкнул каблуками и легкой, почти танцующей походкой вернулся к своему столику.

10
То, что господин Август Эш выполнял свою работу в редакции таким яростным и нетерпимым образом и что он чувствовал себя на этом месте крайне неуютно, во многом можно было объяснить тем, что он всю свою жизнь был бухгалтером, а в течение многих лет даже главным бухгалтером крупной промышленной фирмы на его люксембургской родине, пока он - случилось это где-то в середине войны - не получил совершенно неожиданное наследство и не стал владельцем "Куртрирского вестника" и относящегося к нему земельного участка.
Бухгалтер, а тем более главный бухгалтер- это человек, живущий в рамках своего чрезвычайно точного порядка, порядка, который настолько точен и выверен, что никакая другая деятельность ничего подобного уже предложить не может, На основе и под защитой такого порядка он привыкает к жизни в могущественном и тем не менее смиренном мире, где каждая вещь знает свое место, где сам он постоянно владеет собой, а его взгляд всегда остается осмысленным и все понимающим.! Он листает страницы бухгалтерского гроссбуха и сравнивает их: с данными журнала регистрации и книги остатков; безупречные мосты цифр ведут все дальше и дальше, обеспечивая жизнь и повседневную работу. По утрам слуга или маленькая фрейлейн приносят из информационного бюро бухгалтерские документы, старший бухгалтер ставит на них свою подпись, потом молодые служащие заносят эти документы в черновую тетрадь. По окончании сего процесса старший бухгалтер может спокойно подумать над более сложными делами, отдать указания, затребовать навести справки. И если результатом процедуры является решение сложной бухгалтерской задачи, то от континента к континенту перекидываются все новые и новые надежные мостики, и этот лабиринт надежных связей между счетами - страшно запутанная, а для него все же предельно четкая сеть, где невозможно найти ни единого разрыва,- находит в конечном итоге свое выражение в одной-единственной цифре, которую он видит уже сейчас, хотя в итоговые расчеты она войдет всего лишь по истечении месяцев. О, итоговые расчеты, будоражащие его чувства абсолютно независимо от того, приносят они прибыли или убытки, поскольку любое дело приносит бухгалтеру прибыль и чувство удовлетворения! Ежемесячные промежуточные итоги - это уже победа силы и искусности, тем не менее они ничто по сравнению с подведением бухгалтерских итогов в конце каждого полугодия: в эти дни он командует кораблем, и его рука постоянно находится на штурвале; молодые служащие отдела подобны штурвальным рабам, не существует ни обеденных перерывов, ни сна, пока не будут завершены все счета; но составление счета прибылей и убытков и итогового счета он оставляет за собой, он выводит сальдо и проводит косую итоговую черту, и тогда всю работу завершает его подпись. Но беда, если итог не сходится хотя бы на один пфенниг. Новое, еще более острое сладостное ощущение. Вместе с первым помощником глазами детектива он просматривает сомнительные счета, а если это не помогает, то безо всякого снисхождения производится перерасчет всех бухгалтерских операций за полгода. И горе тому молодому сотруднику, в работе которого найдут ошибку, его ожидают ярость и холодное презрение, даже- увольнение. Если же, между тем, оказывается, что ошибка сделана не в бухгалтерских расчетах, а при внесении записей в книги учета на складах, то главный бухгалтер просто пожимает плечами, по его губам скользит саркастическая улыбка сожаления, поскольку внесение записей в книги учета лежит вне сферы его полномочий, да и без того он прекрасно знает, что на складах, как и в жизни, никогда не достичь того порядка, который царит в его книгах учета. Презрительно махнув рукой, он возвращается в свой кабинет, и когда затем все успокаивается, то часто бывает, что главный бухгалтер открывает наугад один из фолиантов, разглаживает большим пальцем страницу и проверяет, складывая колонки цифр, радуясь своей способности, позволяющей с полной уверенностью отрешиться от всех мыслей и радоваться неожиданности, которая вот-вот должна явиться и тем не менее не является, поскольку счета представляют собой чудо, возвышающееся надежной скалой в мире неопределенности. Тогда случается, что его рука соскальзывает со стройных рядов цифр, к его сердцу подкрадывается тоска, и он задумывается над новыми системами, внедрять которые обязан современный бухгалтер, и когда он вспоминает при этом, что в новых системах вместо весомых и крупногабаритных книг используются жалкие карточки, а личное мастерство заменяется счетными машинами, то его душу заполняет жуткая ярость.
За пределами своей профессии бухгалтеры легко раздражаются. Невозможно различить четкую границу между реальностью и ирреальностью, а тот, кто живет в мире закрытых взаимосвязей, не допускает, что где-то еще существует иной мир, взаимосвязи которого ему непонятны: кто выходит за пределы своего прочно устоявшегося мира, становится нетерпимым, он превращается в аскетичного и страстного фанатика, он становится даже возмутителем спокойствия. На него опускается тень смерти, и бывший бухгалтер- если он уже достаточно преклонных лет- годится теперь только для ничтожных будней пенсионера, который, изолировавшись от внешнего мира и всех случайностей, ограничивается тем, что поливает травку в своем саду и ухаживает за фруктовыми деревьями; но если же он еще бодр и работоспособен, то его жизнь превращается в изнурительную борьбу с реальностью, которая для него является ирреальностью. Тем более, если судьба или наследство приводят его на такое уязвимое место, как должность издателя газеты, будь это даже какое-то там маленькое провинциальное издание, которое ему предстоит возглавить. Нет, наверное, больше ни одной профессии, кроме профессии редактора, которая в такой степени зависела бы от непредсказуемости и ненадежности течения событий в мире, особенно в военное время, когда информация и контринформация, надежда и разочарование, отвага и нищета стоят настолько рядом, что правильное занесение их в книги учета становится откровенно невозможным: только с помощью цензуры можно определить, что Должно считаться правильным, а что- нет, и каждый народ живет в своей собственной патриотической реальности. Здесь какой-то там бухгалтер будет очень некстати, поскольку он, не мудрствуя лукаво, стремится написать, что наши бравые войска, ожидая приказа к дальнейшему наступлению, еще находятся на левом берегу Марны, тогда как французы со своей стороны в действительности уже давно высадились на правом берегу. И когда цензор устраивает разнос за такую неправду, то бухгалтер, особенно если он человек с резким характером, неизбежно начинает злиться и доказывать, что генерал-квартирмейстер хотя и сообщил о создании плацдарма на левом берегу, но об отводе войск даже не упоминал. Это всего лишь один пример из многих, можно, наверное, сказать, из сотен, и каждый из них всякий раз показывает, насколько невозможное это дело вносить записи в анналы истории с той точностью, которая является первейшей и не вызывающей сомнения предпосылкой для внесения деловых записей, и как некорректность ставшей непредсказуемой войны питает бунтарство, определенные основания для которого корректный человек имеет уже и в мирное время, но которое здесь вынуждено становиться необходимой и неизбежной борьбой между властями и справедливостью, борьбой между нереальностями, между насилиями, борьбой, которой всегда должно быть место, борьбой, сравнимой с крестовым походом Дон-Кихота против всего мира, Бухгалтер всегда будет стоять за справедливость, он за один пфенниг пройдет все инстанции, если такое требование содержится в его книгах, и даже не будучи, собственно, хорошим человеком, он будет выступать в защиту права, если только он обнаружил и зафиксировал несправедливость и нарушение закона, непреклонно и яростно он будет стоять на своем, тощий рыцарь, который постоянно будет кидаться в драку во имя счета, который во всем мире должен вестись правильно.
Так что редакционная работа господина Эша была отнюдь не такой простой, как можно было бы предположить. Выходящему два раза в неделю изданию весь материал поставляла одна из кельнских служб информации, и редактору, собственно, не оставалось ничего другого, как выискивать среди свежих ежедневных новостей наиболее интересные, выбирать среди романов и статей самые хорошие, и единственное, добыванием чего занимался он сам, были местные новости и сообщения, на которых к тому же большей частью стояло "прислано для публикации". Пока Эш ограничивался бухгалтерским делом, которое он кардинально перестроил в "Куртрирском вестнике" (впрочем, не по американскому, а по итальянскому, требующему меньших затрат, образцу), то все это крутилось без всяких проблем и было, по сути, очень простым делом; сложности начали возникать, когда предыдущего редактора призвали в армию и господин Эш из-за своего естественного бухгалтерского экономного образа мыслей и из-за усложнившегося материального положения был вынужден самостоятельно возглавить редакцию газеты. Тут-то и началась борьба! Борьба велась за педантично точное отображение мира и против ложной и сфальсифицированной бухгалтерской информации, которую хотели всучить людям, началась война с властями, которые не могли стерпеть, что "Куртрирский вестник" информировал общественность о плохом состоянии дел на фронте и в тылу, о матросских восстаниях и о беспорядках на фабриках боеприпасов, никто не хотел даже прислушиваться к рекомендациям газеты по эффективному преодолению этих бедствий; более того, считалось даже подозрительным - хотя усмотреть в этом что-либо подозрительное мог только какой-нибудь недоброжелатель,- что господин Эш публикует такого рода сообщения, уже подумывали и о том, чтобы лишить его как гражданина Другого государства (люксембуржца) права занимать должность редактора; его неоднократно предупреждали, и переписка с цензурным органом в Трире с каждой неделей становилась все более неприятным делом. Поэтому не удивительно, что господин Эш, сам не в ладах с окружающим миром, начал испытывать братское чувство к униженному и выброшенному на обочину жизни человеческому созданию, превращаясь в оппозиционера и бунтаря. Но он ни за что не хотел признавать это.

11
История девушки из Армии спасения в Берлине (1)
Ко многим нетерпимостям и ограниченностям, которых было великое множество в предвоенные годы и которых мы сегодня не без основания стыдимся, наверняка относилось и полное непонимание всех феноменов, которые если и выходили за рамки принятого в рационально мыслящем мире, то только самую малость. А поскольку тогда было принято рассматривать обязывающей только западноевропейскую культуру и образ мыслей, считая все остальное чем-то неполноценным, то не составляло никакого труда отнести все феномены, не соответствующие рациональной однозначности, к категории доевропейских и неполноценных. И хотя такой феномен, каким была Армия спасения, выступал под маской мира, поток оскорблений был все же неиссякаем. Всем хотелось созерцать героическое и однозначное, иными словами, эстетическое; считалось, что именно таким должно быть поведение европейцев, всех охватило ложно понятое ницшеанство, хотя большинство и имени-то Ницше наверняка никогда не слышало, шумиха эта прекратилась лишь тогда, когда мир получил возможность так насмотреться на героизм, что не хотел и слушать ничего больше о громком героизме.
Сегодня я присоединяюсь к каждому собранию Армии спасения, которое встречается мне на улице, я охотно кладу что-нибудь на блюдо для сбора пожертвований и часто вступаю в беседы с солдатами Армии спасения. Не то чтобы я был увлечен этим немного примитивным спасительным учением, я просто полагал, что перед нами, теми, кто прежде пребывал в плену у предрассудков, стоит этическая обязанность исправить, где это возможно, наши промахи, тем более, что эти промахи имели просто вид эстетической подлости, к тому же мы можем простить нашу тогдашнюю великую юность. Впрочем, процесс осознания мною этого был медленным, тем более, что во время войны люди из Армии спасения встречались не часто. Мне приходилось слышать, что они где-то развернули широкую милосердную деятельность, и для меня было довольно большой неожиданностью встретить на одной из окраинных улочек Шенеберга (Шенеберг - один из районов Берлина) девушку из Армии спасения,
Я производил, наверное, впечатление слегка неряшливого человека, нуждающегося в помощи, к тому же дружеская улыбка захваченного врасплох человека побудила ее заговорить со мной под каким-то тактичным предлогом: она протянула мне одну из листовок, целую кипу которых держала под рукой, верное, ее бы разочаровало, если бы я просто купил одну товку, поэтому я сказал: "К сожалению, у меня нет денег". "Ничего страшного,- ответила она,- приходите к нам".
Мы прошли несколько типичных для пригорода улочек, мимо незастроенных земельных участков, и я говорил о войне. Думаю, она считала меня трусом или даже дезертиром, которого под давлением внутренней потребности признаться во всем заклинило на этой теме, поскольку она откровенно пыталась направить разговор в иное русло. Но я стоял на своем (почему, я и сейчас не смог бы объяснить) и продолжал браниться.
Внезапно нас охватило замешательство. Мы шли по узкой дороге вокруг комплекса фабричных зданий, а когда дошли до угла, то оказалось, что этому комплексу не видно конца. Поэтому мы свернули налево на узкую дорожку, вдоль которой тянулась слегка провисающая колючая проволока - совершенно непонятно, что здесь надо было ограждать, земля за проволокой состояла из сплошного мусора и отходов, из черепков посуды и осколков стекла, помятых железных леек, вообще из великого множества разнообразных сосудов, которые по необъяснимым причинам оказались здесь, на этом труднодоступном отдаленном клочке земли; дорожка наконец вывела нас в чистое поле, его сложно было назвать настоящим полем, поскольку там ничего не росло, и все-таки это было поле, которое вспахивали, может, перед войной, а может, еще и год назад. Об этом свидетельствовали затвердевшие борозды, имевшие вид замерзших, покрытых глиной волн. А вдали через поле медленно тащился железнодорожный состав.
За нашими спинами тянулись фабричные корпуса, лежал огромный город Берлин. Положение, в котором мы находились, отнюдь не было отчаянным, только очень припекало послеобеденное солнце. Мы посоветовались, что предпринять. Продолжать путь до ближайшей деревни? "Так мы не встретим ни одной живой души",- сказал я и услужливо попытался отряхнуть пыль с ее темного форменного пиджака. Это был грубый материал - заменитель натурального материала с прокладкой из бумажных волокон,- из которого шьют формы для кондукторов.
Тут я заметил кол, который был забит впереди, словно ориентир. Решив немного отдохнуть, мы по очереди сидели в узкой полоске тени, отбрасываемой колом. Почти не разговаривали, просто потому, что мне ужасно хотелось пить. А когда стало прохладнее, мы двинулись обратно в город.

12
РАСПАД ЦЕННОСТЕЙ (1)
Есть ли в этой искаженной жизни еще реальность? Есть ли в этой гипертрофированной реальности еще жизнь? Патетический жест гигантской готовности к смерти выливается в пожимание плечами - они не знают, почему они умирают; не ощущая реальности, они проваливаются в пустоту, окруженные и убитые все-таки реальностью, которая принадлежит им, поскольку они улавливают ее причинность.
Нереальность нелогична. Кажется, что это время не может больше выйти из климакса нелогичности, антилогичности: возникает впечатление, что жуткая реальность войны приподняла реальность мира. Фантастическое стало логичной реальностью, реальность же растворилась в предельно алогичной фантасмагории. Время, трусливое и более жалостливое, чем что-либо другое до того, утонувшее в крови и отравляющих газах; стаи банкиров и дельцов ухватились за колючую проволоку, хорошо организованный гуманизм не преграда, он сосредоточивается на Красном Кресте и производстве протезов; города умирают с голоду и наживаются на собственном голоде, очкастые школьные учителя возглавляют штурмовые группы, жители крупных городов ютятся в норах, рабочие фабрик и другие гражданские рыскают в патрульных группах по борьбе со спекуляцией и, наконец, когда случится такое счастье, что они снова оказыва-ются в тылу, то на производстве протезов опять наживаются дельцы. Не улавливая совершенно никакой формы, в опустившихся на призрачный мир сумерках гнетущей неуверенности, я человек, подобно заблудившемуся ребенку, пытается нащупать нить хоть какой-нибудь маленькой, словно вздох, логики, ведущей сквозь ландшафт сновидений, которые он называет реальностью, хотя они и являются для него кошмаром.
Патетическое возмущение, благодаря которому это время характеризуется как безумное, патетическое сочувствие, благодаря которому его называют великим, оправданы гипертрофированной неуловимостью и алогичностью событий, которые, вероятно, образуют свою реальность. Вероятно! Поскольку время никогда не может быть безумным или великим, такой может быть отдельная судьба и только. Но судьбы каждого из нас в отдельности ничем не примечательны - они обычны. Наша общая судьба - совокупность наших отдельных судеб, а значит, и жизней, а каждая из этих отдельных жизней развивается более чем "обычно", в соответствии с логикой "своя рубашка ближе к телу". Мы воспринимаем совокупность происходящего как безумие, но для каждой отдельной судьбы легко можно обеспечить логическую мотивировку. Может, мы безумны, поскольку и с ума то не сходили?
Больной вопрос: как может индивидуум, идеология которого в действительности направлена на иные вещи, осознать и смириться с идеологией и реальностью умирания? Любят отвечать, что основной массе эти чувства в любом случае неведомы, она просто вынуждена принять сей факт- это правильно, может быть, сейчас, когда налицо усталость от войны, но ведь было время и даже сегодня можно наблюдать, как некоторые восхищаются войной и стрельбой! Любят отвечать, что обычный средний человек, жизнь которого проходит между кормушкой и кроватью, не имеет вообще никакой идеологии, и поэтому его безо всякого труда можно использовать, насаждая идеологию ненависти - ослепляющую независимо от того, национальная это ненависть или классовая; так что и такая ничтожная жизнь ставится на службу какому-нибудь сверхиндивидуальному делу, будь оно даже гибельно, но пусть сохраняет видимость социальной ценности жизни; но если даже некоторые и принимают такую мотивировку, тем не менее кое-где в этой жизни встречаются другие и более высокие ценности, причастность к которым имеет вопреки всему отдельный индивидуум со всей своей жалкой посредственностью. Этому индивидууму в чем-то свойственно истинное стремление к познанию, какая-то чистая тяга к искусству, для него все-таки характерно точное чутье социальности; как может человек, создатель всех этих ценностей и участвующий в них, как может он "осознать" идеологию войны, безропотно воспринять ее и одобрить? Как может он взять в руки ружье, залезть в окопы, чтобы погибнуть там или снова вернуться оттуда к своей обычной работе, и не сойти при этом с ума? Как возможна такая метаморфоза? Как вообще может поселиться в этих людях идеология войны, как вообще могут эти люди осознать такую идеологию и сферу ее реальности, не говоря уже о более чем возможном ее восторженном признании! Они безумцы, потому что не сходили с ума?
Чужие песни оставляют равнодушными! Равнодушие, которое позволяет гражданам спокойно спать, когда во дворе расположенной неподалеку тюрьмы кто-то лежит под ножом гильотины или висит на виселице! Равнодушие, которое нужно только растиражировать, чтобы в стране никому дела не было до того, что тысячи висят на заборах из колючей проволоки! Конечно, это именно то равнодушие, и тем не менее все выплескивается наружу, поскольку речь здесь идет уже не о том, что сфера реальности чуждо и безучастно отделяется от какой-то иной сферы, а о том, что есть отдельный индивидуум, в котором слиты воедино палач и жертва, то есть речь идет о том, что одна сфера может соединять в себе гетерогенные элементы, и что вопреки этому индивидуум вращается в ней, является носителем этой реальности, совершенно естественно, как нечто абсолютно само собой разумеющееся. Он не сторонник войны и не ее противник, которые противостоят друг другу, это не перемена внутри индивидуума, который вследствие четырехлетней нехватки продуктов питания "изменился", стал другим типом и теперь противостоит, так сказать, сам себе; это раскол всей жизни, достигающий больших глубин, чем разделение по*' отдельным индивидуумам, раскол, проникающий внутрь отдельного индивидуума и его единой реальности.
Ах, мы знаем о нашем собственном расколе и не в силах его объяснить, нам хочется сделаться ответственными за время, в котором мы живем, но время могущественно, и мы не можем его осознать, а только называем его безумным или великим. Мы сами, мы считаем нормальным, что, вопреки расколу наших душ, все в нас протекает по логическим мотивам. Был бы человек, в котором все события этого времени представлялись бы очевидными, чье собственное логическое действие являлось бы событием этого времени, тогда, да, тогда это время не было бы больше безумным. Наверное, поэтому мы испытываем такую тоску по предводителю, дабы он обеспечил нас мотивацией события, которое нам кажется просто безумным.

13
С внешней стороны жизнь Ханны Вендлинг можно было бы охарактеризовать как безделье по заведенному порядку. С внутренней стороны впечатление странным образом возникало то же самое. Не исключено, что сама она обозначала свою жизнь точно так же, Это была жизнь, трепещущаяся между вставанием утром и укладыванием в постель вечером подобно шелковой нити, свободно висящей и качающейся в разные стороны из-за отсутствия натяжения. В таком многообразии измерений жизнь теряла одно измерение за другим, да, пространство тут едва ли уже имело три измерения: вполне обоснованно можно было сказать, что сны Ханны Вендлинг были более пластичными и живыми, чем ее бодрствование. Но будь это даже целиком и полностью мнением самой Ханны Вендлинг, оно, это мнение, сути дела все-таки не отражало, поскольку освещало только макроскопические стороны бытия этой молодой дамы, тогда как о микроскопических сторонах, в которых-то все и дело, она едва ли имела представление: ни один человек не знает ничего о микроскопической структуре своей души, и, вне всякого сомнения, знать он об этом не должен. Здесь же было так, что под видимой вялостью образа жизни таилось постоянное напряжение отдельных элементов. Если возникало желание просто вырезать из кажущейся ослабленной нити достаточно маленький кусочек, то в ней обнаруживалось неимоверное скручивающее напряжение, спазм молекул, так сказать, То, что проявляется внешне, можно было бы обозвать словом нервозность, поскольку под ним понимают волнующую партизанскую войну, которую даже в самые ничтожные мгновения ведет "Я" против тех крошечных частиц эмпирического, в соприкосновение с которыми вступает его поверхность. Но если даже это во многом и соответствовало Ханне, то странная напряженность ее существа заключалась не в нервно нетерпимом отношении к случайностям жизни, находящим свое проявление в пыли на ее лакированной обуви, или в неудобстве колец на ее пальчиках, или даже в недоваренной картофелине, нет, дело было не в этом, хотя все это и трогало ее переменчивую натуру, похожую на мерцание легкоподвижного водяного зеркала на солнце, и она не могла обходиться без этого, это хоть как-то спасало от скуки, нет, дело не в этом, а скорее в несоответствии между такой многоцветной поверхностью и невозмутимо неподвижным дном ее души, которое распростерлось подо всем этим так глубоко, что его невозможно было увидеть, да никогда и не видно было это расхождение между видимой поверхностью и невидимой, которая не ведает больше границ, это было то расхождение, в бесконечности которого развертывается самая захватывающая игра души, это была неизмеримость расстояния между лицевой и тыльной стороной сумерек, напряжение без равновесия, наверное, можно было бы даже сказать, пульсирующее напряжение, поскольку на одной стороне находится жизнь, а на другой вечность - дно души и жизни.
Это была жизнь, во многом лишенная сути, и может, по этой причине- незначительная жизнь, То, что это была жизнь незначительной супруги незначительного провинциального адвоката, не очень много значило на тарелке весов. Потому что вообще-то на значимости человеческой судьбы очень уж далеко не уедешь. И пусть даже нравственный вес какой-то бездельницы во времена безграничного военного ужаса может быть оценен как предельно ничтожный, но не следует все же забывать и то, что из всех тех, кто добровольно или по принуждению героически взвалил на себя выполнение военного долга, едва ли не каждый охотно поменял бы свою нравственную судьбу на безнравственную этой бездельницы. И может, безучастие, с которым Ханна Вендлинг воспринимала продолжающуюся и разгорающуюся и дальше войну, было не чем иным, как выражением в высшей степени нравственного возмущения тем ужасом, в созерцание которого погрузилось человечество. И может, это возмущение достигло в ней уже таких масштабов, что сама Ханна Вендлинг ничего больше узнавать обо всем этом не Решалась.

14
В один из последующих дней пополудни Хугюнау снова оказался у господина Эша.
"Ну, господин Эш, что скажете, дело движется!" Эш, вносивший исправления в отпечатанный лист, поднял голову: "Какое дело?"
Ох и тупой, подумал Хугюнау, но вслух сказал: "Ну, с газетой",
"Поинтересовались бы вначале, участвую ли я в этом".
Хугюнау настороженно уставился на него: "Эй, послушайте, скомпрометировать меня вам не удастся,., или, может быть, вы уже ведете переговоры где-то в другом месте?"
Затем он заметил ребенка, которого видел прошлый раз перед типографией: "Ваша дочь?"
"Нет".
"Так.,, скажите, господин Эш, если я должен продавать вашу газету, то вам, наверное, следовало бы показать мне свое предприятие..."
Эш сделал круговое движение рукой, показывая комнату, Хугюнау попытался его немного развеселить: "Маленькая фрейлейн, значит, относится тоже сюда..."
"Нет",- кратко ответил Эш.
Хугюнау не сдавался; ему, собственно, было непонятно, зачем он этим интересуется: "А типография, она ведь тоже сюда входит... я должен посмотреть и ее.,."
"Как вам будет угодно,- Эш поднялся и взял ребенка за руку,- пойдемте в типографию".
"А как тебя зовут?" - поинтересовался Хугюнау.
"Маргерите",- ответил ребенок.
"Маленькая француженка",- заметил Хугюнау по-французски,
"Нет,- ответил Эш,- просто отец был французом..." "Интересно,- продолжал разговор Хугюнау,- а мать?" Они спустились по куриной лестнице вниз, Эш тихим голосом ответил: "Матери уже нет в живых.,, отец был электриком, здесь, на бумажной фабрике, сейчас его интернировали".
Хугюнау покачал головой: "Печальная история, очень печальная.., и вы взяли ребенка к себе?"
Эш спросил: "Вам что, необходимо все это разузнать?"
"Мне? Нет,., но девочке же где-то нужно жить..."
Эш неприветливым тоном объяснил: "Она живет у сестры матери.,, а сюда иногда приходит пообедать.,, это бедные люди".
Хугюнау был доволен, что теперь ему все известно: "Alors tu es une petite Francaise, Marguerite?" (Ты, значит, маленькая француженка, Маргерите? (фр,))
Девочка посмотрела на него снизу вверх, по ее лицу проскользнула тень воспоминания, она отпустила Эша, ухватилась за палец Хугюнау, но ничего не ответила,
"Она не знает ни слова по-французски... Прошло ведь уже? четыре года, как отца интернировали..."
"Сколько ей лет сейчас?"
"Восемь",- ответила девочка.
Они вошли в типографию.
"Вот типография,- сказал Эш,- печатные машины и наборный стол уже потянут на свои две тысячи".
"Устаревшая конструкция",- отреагировал Хугюнау, который еще никогда в жизни не видел печатную машину. Справа стоял наборный стол; посеревшие от времени наборные кассы Хугюнау не заинтересовали, но печатная машина ему понравилась. Кирпичный пол вокруг машины, во многих местах укрепленный бетонными пятнами, был пропитан маслом и имел коричневый цвет. Тут располагались машины, они стояли прочно и уверенно, чугунные части были покрыты черным лаком, тускло поблескивали тяги из ковкого железа, а на сочленениях и подшипниках сидели желтые латунные кольца. Пожилой рабочий в синей спецовке протирал паклей тусклые тяги, не заботясь о посетителях..
"Так, это все, пойдемте...- сказал Эш,- пошли, Маргерите". Не попрощавшись, он ушел, оставив своего гостя. Хугюнау посмотрел вслед этому хаму, ему, собственно, было на руку, что тот удалился - теперь можно рассмотреть все не спеша. Это была приятная атмосфера покоя и прочности. Он достал свой портсигар, вынул сигару, верхний слой которой был немножко поврежден, и протянул ее мужчине у печатной машины.
Печатник вопросительно уставился на него, ведь табак был редкостью, и сигара по-прежнему считалась дорогим подарком. Он вытер руку о синюю спецовку, взял сигару, и поскольку не знал, как ему правильно следовало бы поблагодарить, произнес: "Большая редкость". "Так точно,- ответил Хугюнау,- с табаком дела идут неважно". "Да сейчас везде дела идут неважно",- добавил печатник. Хугюнау навострил уши: "Приблизительно так же высказался и ваш уважаемый шеф". "Так скажет любой".
Это был не тот ответ, который хотелось бы услышать Хугюнау: "Курите же",- скомандовал он. Мужчина, словно щелкунчик, откусил крепкими с коричневым налетом зубами кончик сигары и прикурил. Его рабочая спецовка и рубашка были расстегнуты, и на груди можно было увидеть белые густые волосы, Хугюнау охотно получил бы за свою сигарету определенную ответную услугу; мужчине следовало бы что-нибудь рассказать. Хугюнау приободрил его: "Хорошая машинка, не так ли?" "Ничего",- последовал скупой ответ. Хугюнау, симпатии которого были на стороне печатной машины, где-то даже оскорбила столь скудная похвала. А поскольку ему не оставалось ничего другого, как прервать молчание, он поинтересовался: "Как вас зовут?" "Линднер". Затем снова наступила тишина, и Хугюнау стал подумывать, не пора ли ему уже уходить, вдруг он почувствовал, что за палец опять ухватилась детская рука: Маргарите подкралась незаметно, бесшумно ступая босыми ногами. "Tiens,- произнес он,- tu lui as echappe" (Держи, ты ему еще покажешь (фр.).).
Девочка непонимающе уставилась на него.
"Ах да, ты же не понимаешь по-французски... стыдись, ты должна выучить этот язык".
Девочка пренебрежительно повела рукой, такое же движение Хугюнау уже заметил у Эша: "Тот наверху тоже может по-французски..."
Она повторила: "Тот наверху".
Хугюнау остался доволен и тихо спросил: "Ты его не любишь?"
Лицо девочки помрачнело, она выпятила нижнюю губу, но, заметив, что Линднер курит, сообщила: "Господин Линднер курит!"
Хугюнау засмеялся и открыл портсигар: "А ты не хочешь сигару?"
Девочка отвела руку с портсигаром и медленно произнесла: "Подари денежку".
"Что? Ты хочешь деньги? Зачем они тебе?"
Вместо девочки ответил Линднер: "Теперь они начинают очень даже рано".
Хугюнау пододвинул к себе стул; Маргерите оказалась зажатой между его колен: "Знаешь, деньги мне самому нужны". Девочка медленно и зло повторила: "Подари мне денежку".
"Лучше я подарю тебе конфеты".
Девочка молчала.
"Зачем тебе деньги?"
И хотя Хугюнау знал, что "деньги" - это очень важное слово, и хотя он был в плену у них, вдруг случилось так, что он никак не мог представить себе это и напряженно задумался над вопросом "Зачем нужны деньги?"
Маргерите уперлась руками в его колени, и все ее тельце, зажатое между колен, напряглось.
Линднер.буркнул: "Ах, отпустите вы ее,- и обратился к Маргерите: - Ну, давай, иди на улицу, типография не место Для детей".
Взгляд Маргарите стал злым и колючим. Она снова ухватилась за палец Хугюнау и начала тянуть его к двери,
"Тише едешь - дальше будешь - произнес Хугюнау, поднявшись,- все, что нужно, так это покой, не так ли, господин Линднер?"
Линднер снова, не говоря ни слова, принялся вытирать печатную машину, и тут на какое-то мгновение у Хугюнау возникло ощущение необъяснимого родства между девочкой и машиной, в определенной степени какая-то родственная связь, И словно таким образом можно было утешить машину, он быстро, пока они еще были у двери, сказал девочке: "Я дам тебе двадцать пфеннигов".
А когда девочка протянула руку, его снова охватило странное сомнение относительно денег, и осторожно, словно речь шла о какой-то тайне, которая касается только их двоих и никто больше, даже машина, не должен был ничего услышать, он подтянул девочку к себе и наклонился к самому ее уху: "Зачем тебе деньги?"
Малышка стояла на своем: "Дай".
Но поскольку Хугюнау не поддавался, она напряженно соображала, затем выдала: "Я скажу тебе",
Вдруг, вырвавшись из объятий Хугюнау, она потянула его к двери. Когда они оказались во дворе, стало заметно холоднее. Хугюнау охотно взял бы маленькое создание, тепло которого он только что ощущал, на руки; Эш был неправ, что в такое время года отпустил ребенка бегать босиком по улице, Он немного смутился и прочистил стекла очков. Лишь когда ребенок снова протянул руку и сказал "дай", он вспомнил о двадцати пфеннигах. Но на сей раз он забыл спросить о цели, открыл кошелек и достал две железные монетки, Маргерите взяла их и убежала, а Хугюнау, брошенный, не придумал ничего лучшего, как еще раз осмотреть двор и строения. Затем ушел и он.

15
В тот момент, когда ополченец Людвиг Гедике собрал в свое "Я" самые необходимые частицы своей души, он прекратил этот болезненный процесс. К этому можно добавить только, что мужичок Гедике всю свою жизнь был примитивным человеком и что дальнейшие поиски вряд ли приумножили бы его душевное богатство, поскольку никогда, даже в кульминационные моменты жизни в его распоряжении не было большего количества частичек для формирования своего "Я". Но нельзя доказать, что мужичок Гедике был примитивным существом, и в менее всего можно представить себе мир и душу примитивного существа в определенной степени пустыми и словно обрубленными топором. Следует просто задуматься над тем, насколько сложно сконструированы языки примитивных существ по сравнению с языками цивилизованных народов, и тогда до сознания доходит абсурдность такого предположения. Так что совершенно не представляется возможным определить, узкий ли, широкий ли выбор сделал ополченец Гедике среди составных частичек своей души, какое их количество он допустил для восстановления своего "Я", а какое отмел в сторону; можно только сказать, что он не мог отделаться от ощущения, что ему недостает чего-то, что некогда принадлежало ему, чего-то, в чем он не очень-то и нуждается, чего он лишен и от чего, вопреки доступности, он должен был отказаться, поскольку в противном случае оно его убило бы.
К выводу о том, что здесь действительно чего-то не хватает, легко было прийти, наблюдая за скупостью его жизненных проявлений. Он мог ходить, хотя и с большими трудностями, мог есть, хотя и без радости, и само пищеварение, как и все, что было взаимосвязано с его искалеченным телом, доставляло ему множество проблем. К этому, наверное, можно было отнести и трудности с речью, поскольку часто он ощущал давление на грудь, причем такое же сильное, как и на внутренности, ему казалось, словно железная шина, охватывавшая его живот, наложена также и на грудь и не дает ему говорить. Правда, невозможность и неспособность выдавить из себя самое крошечное словечко наверняка можно было обосновать как раз той экономностью, с которой он создал теперь свое "Я", которая позволяла скудный и самый ограниченный обмен веществ, для которой каждый последующий расход, будь он даже ограничен простым выдохом одного-единственного слова, означал бы невосполнимую потерю.
Он обычно бродил по саду, опираясь на две палки, коричневая борода загибалась на грудь, карие глаза над глубокими, поросшими черноватыми волосами впадинами щек смотрели в пустоту; на нем были или госпитальная куртка, или форменная шинель, в зависимости от того, какую одежду подготовила сестра, и он, конечно, не понимал, что находится в лазарете, что перед ним раскинулся город, названия которого он не знал, Каменщик Людвиг Гедике возвел для дома своей души, так сказать, каркас, и когда он бродил, опираясь на свои две палки, он, конечно же, воспринимал себя словно каркас со всяческими подпорками и распорками; между тем, он никак не мог решиться (вернее, это было для него невозможно) сам принести кирпич и камни для дома, во многом все, что он делал, или, выражаясь точнее, все, что он думал - поскольку он ведь не делал ничего,- было связано со строительством каркаса как такового, с оформлением этого каркаса, в котором имелось множество лестниц и связей, и который с каждым днем становился все более запутанным и в прочности которого приходилось сомневаться; самоцель каркаса тем не менее - истинная цель; невидимо то, что внутри каркаса, но все-таки на каждой из несущих частей висело "Я" строителя дома Людвига Гедике, и его необходимо было оберегать от головокружения.
Доктор Флуршютц часто задумывался над тем, не перевести ли этого человека в больницу для умалишенных. Но старший полковой врач Куленбек полагал, что шок является просто следствием сотрясения, то есть не обусловлен органическими изменениями, и что пациент со временем преодолеет его. А
поскольку это был спокойный пациент, уход за которым не представлял совершенно никаких трудностей, то врачи пришли к общему мнению: держать ополченца здесь до тех пор, пока полностью не будут устранены его физические недостатки.

16
История девушки из Армии спасения в Берлине (2)
Есть многое в жизни такого, что можно выразить только
стихами;
и пусть смеется тот, кто только прозой говорить способен; стихи приносят избавленье от некоторых тягостных долгов, и их певучий голос дает возможность самовыраженья,
пожаловаться
можно лишь на страданье, что в угарные и сумрачные дни подобно призракам дневным нам сердце рвет, как песнопенье Армии спасенья: никто не улыбнется, когда колотят все они и в тамбурины, и в барабаны. Презрев насмешки, по переулкам держала путь Мари, и пролегал маршрут ее по кабакам берлинским; смех вызывала форма - соломенная шляпка вроде ни к чему, прелестной девушкой она была и отцвела; и голос тонкий в песнопеньях звучал нелепо и так дрожал. И имя было ей - Мари, жила она в приютах, где кисло пахнет в серых коридорах капусты гниль и копоть труб печных везде заметна, где чистотою прет из каждой щели, где даже летом просится на плечи теплая шаль,
и старики сидят в приемной, вонь изо рта и запах пота от немытых ног... Вот здесь жила она, тут в дверь входила, и здесь в чуланчике угрюмом была ее кровать, а над кроватью - Христос распятый, молилась здесь она, благодарность вознося за муки, воздев глаза, ждала упорно и смиренно участи своей, которую на небесах Сын Божий уготовил ей. Тут сон ее одолевал, и колокольным звоном ночь ее была полна.
А утром - к лицу прикосновенье воды холодной, горячая ведь здесь была табу; тускло-серым светом отливали небеса,
и ветер в ожиданьи свое дыханье затаил, он часто был подобен влажной
и безжизненно висящей парусине с внезапным всплеском
жизни напряженной.
И время это - надежд крушенья час, забыть тебя нет мочи: и в силах ль кто на радости надежды возлагать в попытке день сей увековечить и прелести его воспеть? Что в этот день, пришедший одиноко, нашелся друг, по ком душа истосковалась? Мари неведомо все это было, горячий кофе ждал ее, порядок наведя, умывшись и подойдя к окну, взгляд робкий бросила во двор: все хорошо, должно быть, ведь благодать струится отовсюду.

17
Такое случалось достаточно редко, чтобы Ханна Вендлинг выезжала в город. Она терпеть не могла эту дорогу, и не только пыльную проселочную дорогу, что в конечном итоге было бы вполне понятным делом, но и тропинку вдоль речки тоже. При этом поездка в город не забирала и 25 минут. В принципе, поездки были ей всегда в тягость, особенно с того времени, когда она каждый день забирала Хайнриха из канцелярии. Позже у них была машина, но всего лишь два месяца, поскольку началась война. А сегодня ее повез в город на своем одноконном экипаже доктор Кессель.
Она прошлась по магазинам. Новое платье доставало ей лишь до щиколоток, и она ощущала, как ее ноги привлекают взгляды прохожих. Она всегда хорошо чувствовала моду, чувствовала так, как кто-то способен просыпаться в нужное время, совершенно не нуждаясь при этом в часах. Журналы мод для нее были всего лишь постоянным подтверждением ее ощущения. И то, что прохожие пялились на ее ноги, тоже смахивало на некое подтверждение. Так что Ханна Вендлинг испытывала сейчас определенную гордость, если же у нее и мелькала мысль о том, что оснований для этой гордости не так уж много, то давали знать о себе угрызения совести перед лицом всех женщин измученного вида, которые стояли у булочной ''Полонез", при одной мысли о том, что какая-нибудь из них могла бы укоротить себе юбку, что к тому же практически не связано с расходами - служанка справилась бы с этим за час, невзирая на новизну фасона,--так что как ни крути, а основание для гopдости все-таки имелось, а чувство гордости, как известно, повышает настроение, поэтому у Ханны Вендлинг не вызывали отрицательных эмоций ни грязь под ногтями у торговца свежей зеленью, ни мухи, роившиеся в магазинчике, в данный момент ее не раздражало даже то, что ее туфли покрылись пылью. То, как она шла по улице, останавливаясь то возле одной, то возле другой витрины, придавало ей, без сомнения, тот девический или монашеский вид, который характерен- во время войны такое часто бросается в глаза --для женщин, длительное время живущих в разлуке со своими мужьями и хранящих им верность. И поскольку Ханна Вендлинг испытывала определенное чувство гордости, то с ее лица словно бы спала вуаль; милая, почти неуловимая вуаль, которая может покрывать такие лица подобно предвестнику робко проступающего возраста, была приподнята невидимой рукой: лицо ее светилось, как первый весенний день, пришедший после такой долгой зимы.
Доктор Кессель нанес визиты в городе и собирался уже возвращаться в лазарет; он должен был доставить ее обратно домой; они договорились встретиться возле аптеки. Подходя к аптеке, она увидела, что повозка уже там, а доктор беседует с аптекарем Паульсеном. Ханне Вендлинг можно было и не рассказывать, что люди думали об аптекаре Паульсене, да, ей, не ограничиваясь этим отдельным случаем, вероятно, было известно, что все мужчины, знающие об измене своих жен, внешне проявляют особую и излишне витиеватую галантность по отношению к другим женщинам; и все же она была польщена, когда он расшаркался перед ней со словами "Какой приятный визит, ну прямо как прелестный весенний день". Хотя обычно Ханна Вендлинг имела обыкновение очень решительно и с пренебрежительным видом отделываться ото всех, сегодня, поскольку она чувствовала себя раскрепощенно и свободно, комплименты даже жалкого аптекаря воспринимались ею благосклонно - это был бросок из одной крайности в другую, колебание между полным уединением и полной раскрытостью, крайность позиции, как это обыкновенно бывает у стеснительных людей, что, конечно же, не имеет ничего общего с крайностями римских пап эпохи Ренессанса, скорее неустойчивость и безликость простого маленького человека, напрочь лишенного понятия о своей значимости. По крайней мере можно объяснить лишь недостаточным пониманием своей значимости тот факт, что Ханна Вендлинг, присев на оббитую красным плюшем лавку в аптеке, позволила себе бросать на аптекаря Паульсена дружеские взгляды и выслушивать его лирические словоизлияния, которым она и верила и не верила одновременно. Да, она подчеркнуто сильно рассердилась на доктора Кесселя, которого звало в лазарет чувство долга и которому пришлось напомнить, что им пора, и когда она садилась рядом с ним в экипаж, то на лицо ее снова опустилась вуаль.
Всю дорогу она не сказала ни единого слова, кроме "да" и "нет", такой же молчаливой была она и дома. Она снова никак не могла понять, почему так сильно противилась тому, чтобы вернуться на время войны в родительский дом во Франкфурте.
То, что в маленьком городке проще обстоят дела с продуктами питания, что она не может оставить виллу без присмотра, что воздух здесь более благоприятен для мальчика, все это были отговорки, служившие только тому, чтобы как-то объяснить странное состояние отчуждения, отчуждения, наличие которого невозможно отрицать, Она одичала, так и было сказано доктору Кесселю; "одичала" повторила она. Когда она произнесла это, то возникло ощущение, будто Хайнрих в ответе за все это, как когда-то она укоряла его за то, что он отдал в металлолом латунную ступу из кухни, Это таинственное ощущение коснулось даже ее отношения к мальчику, Ей стоило усилий, когда она просыпалась ночью, представить, что в соседней комнате спит мальчик и что это ее ребенок. И издавая пару аккордов на фортепьяно, она замечала, что руки, которые делают это, вовсе не ее, это были чужие неуклюжие пальцы, и она знала, что вскоре разучится даже играть, Ханна Вендлинг направилась в ванную, чтобы смыть с себя ощущение этого дня, проведенного в городе, Затем она начала внимательно рассматривать себя в зеркале, пытаясь определить, ее ли это еще лицо, Она пришла к выводу, что ее, но заметила, что на нем какая-то странная пелена, и хотя ей это, собственно говоря, даже понравилось; виноватым во всем она все равно посчитала Хайнриха.
Впрочем, она сейчас все чаще и чаще ловила себя на том, что больше уже не использует его имя и что даже для себя самой называет его так, как привыкла говорить о нем посыльным: доктор Вендлинг.

18
История девушки из Армии спасения в Берлине (3)
На какое-то время из поля моего зрения исчезла Мари, девушка из Армии спасения. Берлин был похож тогда... Да, на того или на что он был похож? Стояли жаркие дни, асфальт плавился, никакие ремонтные работы не велись, дамы играли
главную роль, выполняя такие ответственные функции, как продажа билетов и тому подобное; листья на деревьях были вялыми, несмотря на весну, они напоминали детей, но со старческими лицами, а если дул ветер, то поднимались клубы пыли и по городу носились клочья газет; Берлин стал более деревенским, так сказать, более близким к природе, но именно поэтому и более неестественным, он был похож, если можно так выразиться, на свою собственную копию. В квартире, где я снимал комнату, две или три комнаты занимали еврейские беженцы из-под Лодзи, я, собственно, так и не смог определить, сколько же их было и кем они приходились друг другу; там жили пожилые мужчины с пейсами и в сапогах с голенищами трубочкой, а однажды я встретил человека в кафтане, из-под которого выглядывали белые чулки до колен, и в туфлях с пряжкой, какие носили еще в XVIII веке; некоторые мужчины носили пиджаки длинного покроя, которые только имитировали кафтан, были и молодые люди со странно молочным цветом лица, с пушистыми белокурыми бородами, производившие впечатление театрального реквизита. Как-то появился один в серой военной форме, и казалось, что даже у формы есть что-то общее с кафтаном. А иногда приходил мужчина неопределенного возраста, одетый по-городскому, его русая бородка была аккуратно подстрижена под дядюшку Крюгера, нетронутыми оставались только виски. Он постоянно носил трость со старомодной изогнутой рукояткой и пенсне на черном шнурке. Я его принял за врача. Были, естественно, и женщины с детьми, матроны в париках, девушки, одетые подчеркнуто модно.
Со временем я начал различать пару слов на немецком идиш, на котором они разговаривали. Полностью этот язык постичь было просто невозможно. Но им казалось, что я их понимаю, поскольку, когда я оказывался рядом, они прекращали свою гортанную болтовню, так странно звучавшую в устах столь почтенных старцев, и с опаской рассматривали меня. По вечерам они в основном сидели по комнатам, не зажигая свет, а по утрам когда я выходил в прихожую, все пространство которой постоянно было завешено всевозможными тряпками и где служанка чистила обувь, я часто видел у окна старика, Голова и запястье руки были охвачены молитвенным ремешком, верхняя половина его тела раскачивалась в такт движению обувной щетки, иногда он прикладывался губами к бахроме молитвенной рубахи, и в направлении окна с его дряблых, быстро шевелящихся губ слетали потоком неразличимые слова молитвы - потому, может, что окно выходило на восток.
Я был настолько увлечен суетливой жизнью евреев, что помногу часов в день исподтишка наблюдал за ними. В передней висели две олеографии, изображавшие сценки в стиле рококо, и я даже как-то задумался над тем, способны ли они воспринимать эти картины и многое другое вокруг, могут ли они смотреть на них такими же глазами, что и мы. Занятый этими наблюдениями, я совершенно забыл о девушке из Армии спасения по имени Мари, хотя и усматривал во всем этом какую-то взаимосвязь с ней.

19
Руку лейтенанту Ярецки ампутировали. Выше локтя. Куленбек делал свое дело основательно. То, что осталось от Ярецки, сидело в саду больницы, расположившись у небольшой группы деревьев, и рассматривало цветущую яблоню.
Комендант города проводил инспекцию.
Ярецки поднялся, схватившись за больную руку, нащупал пустой рукав. Затем застыл, вытянувшись по стойке "смирно .
"Доброе утро, господин лейтенант, дела, наконец, идут на
поправку?"
"Так точно, господин майор, правда, не хватает приличного
кусочка".
Возникло даже впечатление, что майор фон Пазенов испытывает чувство вины за руку Ярецки, поскольку он сказал: "Чертова война... не угодно ли присесть, господин лейтенант.
"Премного благодарен, господин майор".
Майор продолжил разговор: "Где вас ранило?"
"Меня не ранило, господин майор,., газ".
Майор уставился на рукав Ярецки: "Может, я не совсем понимаю... газ ведь ведет к удушью,.."
"Есть и такое воздействие газа, господин майор".
Майор задумался на какое-то мгновенье, затем произнес "Коварное оружие".
"Точно так, господин майор". "
Оба подумали о том, что и Германия использует столь коварное оружие, но промолчали. Майор спросил: "Сколько вам лет?"
"Двадцать восемь, господин майор"
"В начале войны газа еще не было",
"Нет, господин майор, я думаю, нет",
Солнце освещало длинную желтую стену больницы, Белые редкие облака зависли в голубизне неба, Гравий на дорожках сада был основательно втоптан в черную землю, а на краю травяного покрова копошился в земле дождевой червяк. Яблоня была похожа на большой букет белых цветов.
Со стороны больничного корпуса приближался старший полковой врач в белом халате.
"Желаю вам скорейшего выздоровления",- произнес майор,
"Премного благодарен, господин майор",--ответил Ярецки.

20
РАСПАД ЦЕННОСТЕЙ (2)
Возмущение этого времени ощущалось даже в архитектурных сооружениях. После продолжительного брожения по улицам я всегда возвращался домой жутко усталым. Мне вовсе не нужно было пялиться на фронтоны домов, они и без того вызывали во мне чувство беспокойства. Иногда я убегал к известным новым строениям, но бегство сие не приносило желаемых результатов - в готике универмага Месселя (Альфред Мессель (1859--1909)- немецкий архитектор, разнообразию стиля и орнамента предпочитал функциональное и конструктивное предназначение строений), несомненно великого архитектора, я усматривал что-то комичное, и эта комичность раздражала и утомляла, причем столь сильно, что успокоиться я не мог даже возле строений в стиле классицизма. И все же я любил величественную ясность архитектуры Шинкеля (Карл Фридрих Шинкель (1781--1841)- немецкий архитектор, представитель классицизма.).
Я уверен, что раньше, созерцая формы архитектурного выражения, человек не испытывал чувства отвращения и брезгливости; это досталось нашему времени. Не исключено, что на новые строения вовсе не обращали внимания, а если даже и обращали, то считали, что они так же хороши, как и естественны; так смотрел еще Гете на строения своего времени.
Нет, я не эстет и, конечно, никогда им не был, если даже кое-что и вызывает такое впечатление, в такой же степени маловероятно, что это ностальгическая сентиментальность, просветительский взгляд на прошедшие эпохи. Нет, за всем моим отвращением и усталостью таилось старое, очень основательное осознание того, что для эпохи нет ничего важнее, чем ее стиль. Не было эпохи в жизни человечества, которая характеризовалась бы иначе, чем своим стилем, и прежде всего, своим архитектурным стилем, ее и эпохой-то можно назвать постольку, поскольку она имеет свой собственный стиль.
Пусть говорят, что мои усталость и раздражительность объясняются плохим питанием. Пусть утверждают, что это время имеет свой, сильно выраженный стиль машин, пушек и железобетона, что только грядущие поколения поймут стиль этого времени. Что ж, у каждого времени имеется свой стильчик, даже период грюндерства (Период грюндерства - период в Германии после франко-прусской войны 1870-1871 гг), вопреки всей эклектичности, имел свой стиль. Я признаю даже, что определяющие тенденции архитектурного стиля были просто низвержены техникой, что новые строительные материалы не утратили окончательно своих адекватных форм выражения и что вся вызывающая озабоченность диспропорция пока не что иное, как недостигнутая цель, И все-таки никто не сможет меня убедить в том, что новый архитектурный образ не лишен чего-то, с полным осознанием отвергаемого им, чего-то, что радикально отличает его от всех предыдущих стилей,- характерного орнамента. Конечно, и это можно определить и охарактеризовать как достоинство, ведь только сейчас научились конструировать с таким учетом материала, что можно обойтись и без орнаментальных излишеств. Но не является ли термин вроде "учет свойств материала" просто громким модерным словечком? Разве в эпоху готики или в любое другое время строили без учета свойств материала? Тот, кто считает орнамент излишеством, не понимает внутренней логики строительства. "Строительный стиль" является логикой, логикой, пронизывающей все строение, от его чертежа до реальных очертаний, и в рамках этой логики орнамент является просто последним, отличительным выражением в малом единого и объединяющего замысла всего творения. Неспособность ли это к самовыражению в орнаменте или его отрицание - в данном случае это одно и то же и означает не что иное, как то, что архитектурный стиль этого времени резким образом отличается от всех предыдущих стилей.
Впрочем, что дает такой взгляд на вещи? Невозможно ни создать при помощи эклектизма орнаментальную форму, ни достичь искусственно новой, чтобы не прибегнуть к комичным творениям какого-то там ван де Велде (Хенри ван де Велде (1863--1957)- бельгийский архитектор и мастер декоративного искусства, один из родоначальников стиля модерн, позже - рационализма.). Что остается? Глубокое беспокойство, беспокойство и осознание, что этот архитектурный стиль, который таковым больше и не является, представляет собой просто симптом, зловещее предзнаменование того, что дух, должно быть, болен в это безвременье. Ах, и утомительно мне все это видеть. Если бы я мог, то и не выходил бы больше из своей квартиры.

21
Исходя из того, что питаться в гостинице было дорого, Хугюнау хотел позволить себе это только после того, как найдет новое дело. Кроме того, его не оставляло сильное предчувствие, что он может нанести вред своей предстоящей акции, если будет попадаться на глаза майору слишком уж часто, более разумным было бы, если бы майор забыл о его существовании до встречи в пятницу. Так что Хугюнау питался в дешевом заведении и появился в обеденном зале гостиницы лишь в пятницу вечером.
Его расчеты оказались верны. Майор ужинал. Казалось, он был более чем ошарашен, когда Хугюнау живо подрулил к нему и начал благодарить за дружески оказанную ему честь присутствовать здесь. "Да,- протянул майор, вспомнив наконец, о чем речь,--да, я представлю вас господам".
Хугюнау еще раз поблагодарил и скромно присел за столик неподалеку. А когда майор закончил вечернюю трапезу и осмотрелся по сторонам, Хугюнау улыбнулся ему и слегка приподнялся, показывая, что он к услугам господина майора. Так что они вместе направились в небольшую соседнюю комнату, где находился стол для постоянных посетителей - влиятельных господ местного масштаба.
Господа были в полном составе, даже бургомистр был здесь. Войдя в эту комнату, Хугюнау сразу же ощутил, что принимают его здесь с теплой симпатией, и его наполнило предчувствие большого успеха. Ощущение не было обманчивым. Многие из этих господ уже слышали о его приезде в город и гостиницу; он уже стал темой повсеместных разговоров, и к его предложению, как он позже рассказывал Эшу, отнеслись с искренним вниманием. Вечер принес чрезвычайно положительные результаты.
И это в итоге вовсе не было удивительным. Господа оказались под впечатлением того, что приобщены к тайному собранию, которое представляло собой одновременно и тайный суд, совершаемый над этим бунтующим Эшем. И то, что Хугюнау привлек внимание своих слушателей, объяснялось не только его сильной волей к победе, не только его фанатичной уверенностью, а также и тем, что он был не бунтарем, а скорее тем, кто заботится о себе и своем кармане, а следовательно, и говорит на том языке, который понятен другим.
Хугюнау без труда мог бы уговорить господ согласиться с требуемой Эшем суммой - двадцать тысяч марок. Но он не сделал этого. Какой-то подспудный страх повелительно говорил ему, что все должно осуществляться как бы мимоходом, но в рамках управляемости, поскольку истинная безопасность витает где-то вне или выше реальности и очень уж большая деловитость столь же опасна, как и какая-нибудь необъяснимая нагрузка. Пусть это и покажется бессмысленным; только в каждой бессмыслице есть рациональное зерно, оно имело место и в мыслях Хугюнау, что и привело странным образом к собственно итогу: потребуй или прими он от господ слишком уж много денег, кому-то могла бы прийти в голову мысль поинтересоваться его личностью и полномочиями; а поскольку он имел гордый вид и отклонил слишком высокие доли в участии, сохраняя основной пакет за подписчиками своей собственной (легендарной) группы, то ни у кого не возникало никакого сомнения, что в его лице видят представителя действительно самой мощной в финансовом отношении промышленной группы империи (группа Круппа). Не усомнился и вправду никто, в конце концов поверил в это и сам Хугюнау. Он заявил, что не уполномочен предложить уважаемым господам большее участие, чем треть от рассматриваемой суммы в двадцать тысяч марок, то есть всего шесть тысяч шестьсот марок; но он готов провести переговоры со своей группой относительно того, не согласится ли она вместо большинства в две трети на простое большинство в пятьдесят один процент, он охотно также произведет запись на последующее увеличение капитала; в данный момент господам, к его большому сожалению, придется довольствоваться более скромной суммой.
Господа сокрушались, но тут уж ничего не поделаешь. Было договорено, что платежи будут осуществляться с получением временных акций, пока не будет заключен акт купли Хугюнау "Куртрирского вестника", а после последующих контактов с центральной группой созданное предприятие получит форму "общества с ограниченной ответственностью" или даже "акционерного общества". Вспомнили о будущих заседаниях наблюдательного совета, и вечер завершился здравицей в честь союзнических армий и Его Величества Кайзера Германии.

22
Проснувшись, Хугюнау полез в подушку; там он имел обыкновение хранить ночью свой бумажник. Душу его согревало приятное ощущение- он владелец двадцати тысяч марок, и хотя он знал, что в кошельке нет и тех шести тысяч шестисот марок, которые он должен получить от местных господ лишь после покупки "Вестника", а лежит там всего лишь сто восемьдесят пять марок, сумма в двадцать тысяч все же была реальной, Он - владелец двадцати тысяч марочек. И баста,
Вопреки своим привычкам, он повалялся еще немного в кровати, Если он владеет двадцатью тысячами марочек, то это безумие отдавать их Эшу только потому, что он так много хочет получить за свою дрянную газету. Каждая цена рассчитана на торг, и он добьется от Эша определенной уступки, уж в этом пусть он не сомневается. И четырнадцать тысяч было бы многовато за эту газету, а выгода в собственный карман составила бы шесть тысяч марочек. Нужно просто очень искусно обтяпать это дело, чтобы не обнаружилось, что Эш не получит свои двадцать тысяч в полном объеме. Эту сумму можно назвать резервным капиталом, или объявить, что промышленная группа согласна пока на простое большинство вместо квалифицированных двух третей голосов, или еще что-нибудь в этом духе, Уж кое-что можно будет придумать! И Хугюнау с довольным видом спрыгнул с кровати.
Было еще слишком рано, когда он отправился в редакцию. Там он набросился на озадаченного Эша с сильнейшими упреками, связанными с плохой репутацией его газеты. Было ужасным все то, что ему, Вильгельму Хугюнау, который все-таки в действительности не несет ответственности за господина Эша, пришлось в течение последних двух дней выслушать о газете. Как маклера это не должно было бы его совершенно беспокоить, но у него разрывается сердце, да-да, именно так- разрывается сердце, когда он видит, как умышленно губится хорошее дело; газета живет за счет своей репутации, а если репутация эта терпит крах, то такая же участь ожидает и саму газету. То, как обстоят дела, до чего довел их господин Эш, свидетельствует, что "Куртрирский вестник" - это не что иное, как афера, такую газету невозможно продать. Неплохо было бы понять господину Эшу, что он должен еще доплатить собственно покупателю газеты, а не требовать с него деньги.
Лицо Эша помрачнело; затем по нему пробежала пренебрежительная ухмылка. Но этим сбить Хугюнау с толку было, конечно, невозможно: "А здесь нечего ухмыляться, дорогой друг Эш, дело принимает крайне серьезный оборот, может, даже намного серьезнее, чем вы сами предполагаете. О какой-то там рентабельности не может быть и речи, если и удастся получить некую прибыль, то только за счет неслыханных жертв, да, именно жертв, мой дорогой господин Эш. А если даже и наберется, во что ему очень хочется верить и надеяться, среди моих друзей группа готовых к жертвам господ, не боящихся этого совершенно безнадежного, если не идеалистического проекта, то вы, господин Эш, можете говорить об удаче, такой удаче, которая бывает, наверное, единственный раз в жизни, поскольку благодаря особо благоприятным обстоятельствам и моему, можете не сомневаться, мощному посредничеству я обеспечу вам еще и вероятную прибыль в десять тысяч марок, а если вам это невдомек, то мне просто жаль, что я бескорыстно занимался вашими делами, которые меня совершенно, ну нисколечко не касаются".
"Тогда оставьте все так, как было",- заорал Эш и грохнул кулаком по столу,
"Да ради Бога, я могу, конечно, оставить все так, как было... но не могу понять только, почему вы приходите в такую ярость от того, что кто-то не соглашается безоговорочно с вашими фантастическими ценами?"
"Я не требовал ничего фантастического... двадцать тысяч стоит газета, и то - между своими".
"Ну, конечно, разве не видно, как сразу соглашаются на вашу цену? Особенно если добавить, что в газету для дальнейшего развития необходимо вложить еще как минимум десять тысяч... А тридцать тысяч - это все-таки многовато, не так ли?"
Эш задумался. Хугюнау понял, что он на правильном пути: 'Ну что ж, вы становитесь благоразумнее... Я, конечно, не хочу давить на вас... Вы можете не так все истолковать..."
Эш начал ходить по комнате, затем произнес: "Я хотел бы обсудить все это с моей женой".
"Нет проблем... Но только размышляйте не слишком долго... наличные денежки манят, дорогой мой господин Эш, но Долго ждать они не будут,- поднявшись со стула, он добавил:- Завтра я, с вашего позволения, хотел бы поинтересоваться еще раз... и, кстати, отрекомендуйте меня вашей дражайшей супруге".

23
Доктор Флуршютц и лейтенант Ярецки направлялись из больницы в город, Дорога была в ямах и выбоинах, возникших в результате того, что по ней ездили грузовики с железными шинами, поскольку резины не хватало. В безмятежно спокойном воздухе высилась тонкая черного цвета металлическая труба неработающей толевой фабрики. В лесу щебетали птицы. Рукав Ярецки был приколот английской булавкой к карману его форменного кителя.
"Странно,- сказал Ярецки,- с тех пор, как я лишился левой руки, правая кажется мне противовесом, тянущим вниз... лучше оттяпали бы и ее тоже".
"Вы же симметричный человек.,, инженеры ведь соображают в симметрии".
"Знаете, Флуршютц, иногда я уже и не вспоминаю, что имел такую профессию... Вам не понять этого, своей-то профессии вы не изменили".
"Ну, так уж однозначно это не стоит утверждать... Я был скорее биологом, чем врачом,.."
"Я предложил свои услуги фирме "АЕГ", людей ведь сейчас везде не хватает, Но не могу себе представить, что я снова сижу за чертежной доской, А как вам кажется, сколько всего человек погибло?"
"Не знаю, пять миллионов, десять, а может, и все двадцать, неизвестно, сколько их будет, когда все это закончится".
"А я убежден, что это вообще никогда не закончится. Так будет продолжаться вечно".
Доктор Флуршютц остановился: "Скажите, Ярецки, а вы вообще осознаете, что пока мы здесь так вот спокойно разгуливаем, пока жизнь вообще течет здесь столь размеренно и спокойно, в паре километров отсюда со смехом палят друг в друга?"
"Знаете, я вообще кое-чего не могу понять,.. Впрочем, мы с вами свою долю всего этого уже отхватили..."
Доктор Флуршютц механически пощупал шрам от огнестрельного ранения под козырьком: "Я, собственно, не это имел в виду,., это случилось раньше, когда ко всему этому еще принуждали, людям было стыдно... нет, сейчас, по совести говоря, нужно было бы сойти с ума".
"Этого еще только и не хватало... благодарствую, уж лучше нализаться..."
"А рецепту этому вы следуете основательно".
Порывом ветра со стороны неработающей толевой фабрики до них донесло запах смолы.
Доктор Флуршютц, худой и согбенный, со своей белокурой козлиной бородкой и в пенсне, смотрелся в военной форме немного неуклюже. Какое-то время они молчали.
Дорога спускалась вниз, Расположенные на расстоянии друг от друга одноэтажные домики, возведенные здесь, перед городскими воротами, не так давно, выстроились в одну шеренгу и производили вполне мирное впечатление. В каждом из палисадничков виднелась заботливо ухоженная зелень овощей.
Ярецки сказал: "Вот удовольствие жить здесь, год за годом вдыхая этот смоляной запах".
Флуршютц вздохнул: "Я бывал в Румынии и в Польше. Видите ли, там везде так же мирно стоят дома, с такими же вывесками: каменщик, слесарь и всякое такое,.. В одном из блиндажей возле Арментьера под досками обшивки была вывеска "Tailleur pour Dames" ("Дамский портной" (фр.))... Это, может быть, пошло, но только там до меня наконец-то дошло все безумие происходящего".
Ярецки словно не слышал его: "Теперь с одной рукой я мог бы также пристроиться инженером на какой-нибудь заводик, выполняющий армейские заказы".
"Вам это больше нравится, чем "АЕГ"?"
"Нет, мне вообще уже ничего больше не нравится... А может, и с одной рукой еще раз подать рапорт на службу? Чтобы метать гранаты, достаточно и одной... Вы не поможете мне прикурить сигарету?"
"А что, вы уже успели сегодня опрокинуть, Ярецки?"
"Я? Стоит ли говорить о том, что я сегодня не опрокинул ни капли, и причиной тому есть вино, к которому я вас сейчас отведу".
"Хорошо, ну а как же насчет "АЕГ"?"
Ярецки усмехнулся: "Если уж быть откровенным, то это сентиментальная попытка вернуться к гражданской жизни, иметь перед собой карьеру, остепениться, завести семью... но в это вы верите так же мало, как и я".
"А почему, собственно, я не должен в это верить?"
Ярецки продекламировал, подчеркивая ритм сигаретой: "Потому что... война... никогда... не кончится, ну сколько еще прикажете вам это повторять!"
"Такой исход также возможен",- согласился Флуршютц.
"Это единственный исход".
Они подошли к городским воротам. Ярецки поставил ногу на бордюрный камень, вытащил из кармана перчатки и, зажав сигарету в углу рта, выбил ими дорожную пыль на ботинках. Затем он разгладил усы, и, проследовав под холодной аркой ворот, они вышли в узкий тихий переулок.

24
РАСПАД ЦЕННОСТЕЙ (3)
Превалирование архитектурного стиля в характеристике эпохи - одна из самых странных вещей. Дэ и вообще - это совершенно примечательное привилегированное положение, занимаемое изобразительным искусством в истории! Вне всякого сомнения, оно представляет собой всего лишь незначительную часть всей полноты человеческой деятельности, свойственной эпохе, и все же по силе характеристики изобразительное искусство превосходит все другие духовные области, превосходит поэзию, превосходит даже науку и религию. Чье существование длится тысячелетиями? Произведений изобразительного искусства; они остаются выразителями эпохи и ее стиля.
Невозможно объяснить это только долговечностью материала: из прошедших столетий до нас дошло великое множество исписанной бумаги, и все-таки каждая готическая статуя "средневековее" всей средневековой литературы. Нет, это было бы очень скудное объяснение, если таковое и возможно, то искать его следует в самой сути понятия "стиль".
Стиль - это не только что-то, ограничиваемое строениями или изобразительным искусством, стиль - это нечто, пронизывающее в одинаковой степени все жизненные проявления эпохи. Нелепо было бы считать художника исключительным человеком, который существует особенным образом в рамках стиля и творит его, тогда как другие не имеют к этому отношения.
Нет, если есть стиль, то им наполнены все жизненные проявления, стиль в одинаковой степени присутствует как в образе мыслей того или иного времени, так и в любом действии, совершаемом людьми этого времени. Исходя просто из того, что должно быть так, поскольку иначе быть не может, следует искать объяснение сему удивительному факту - именно действия, воплощенные в пространственном выражении, приобрели столь чрезвычайное, в прямом смысле слова зрительно осязаемое
значение.
Может быть, лишено смысла ломать над этим голову, если здесь не кроется та проблема, которая одна лишь оправдывает все философские раздумья: страх перед небытием, страх перед временем, которое ведет к смерти. А может, беспокойство, исходящее от плохой архитектуры и ведущее к тому, что я прячусь в своей квартире, может, оно есть не что иное, как тот страх. Ибо то, что человек делает всегда, он делает для того, чтобы уничтожить время, отменить его, и отмена эта есть пространство. Даже музыка, штора0 существует только лишь во времени и наполняет это время, превращает его в пространство, и то, что процесс мышления протекает в пространственном измерении, что процесс этот представляет собой слияние невыразимо развитых, существующих во множестве измерений логических пространств, является теорией, имеющей наибольшую вероятность. Если это так, то совершенно очевидно, что все те воплощения, которые непосредственно касаются пространства, приобретают значение и смысл, которые не может приобрести никакая иная человеческая деятельность. И тогда становится понятным особенно симптоматическое значение орнамента, поскольку орнамент, освобождаясь от всякой целевой формы, если и не произрастает из нее, то становится абстрактным выражением, "формулой" всей пространственной мысли, становится формулой самого стиля и, следовательно, формулой всей эпохи и ее жизни.
В этом, кажется, состоит, так и хочется сказать магическое значение, и становится очевидным, что эпохе, полностью находящейся во власти смерти и преисподней, приходится жить в стиле, которому не под силу больше сотворить орнамент.

25
Если бы тогда не планировалось строительство дома, то Ханна Вендлинг, наверное, не влюбилась бы в молодого провинциального адвоката. Но в 1910 году молодые девушки из лучших слоев общества зачитывались "Studio", "Innendekoration", "Deutsche Kunst und Dekoration" ("Студия", "Внутреннее оформление", "Немецкое искусство и оформление" - названия популярных в то время журналов (нем.)), любимым произведением было "Stilmobel in England" ("Стильная мебель в Англии" (нем.)), их эротические представления о браке были теснейшим образом связаны с архитектурными проблемами. Дом Вендлингов, или "Дом в розах", как было написано буквами в стиле барокко на его фронтоне, в довольно скромной степени соответствовал этим идеалам: низко спускающаяся крыша, майоликовые девочки у входа в дом, символизирующие любовь и плодовитость, холл в английском стиле с камином из необожженного кирпича, а на каминном карнизе - медные безделушки. Стоило большого труда расположить мебель в таком правильном порядке, чтобы повсюду начинало царить архитектурное равновесие, а когда все было готово, то у Ханны Вендлинг возникло ощущение, будто только ей одной ведомо совершенство этого равновесия, несмотря на то что Хайнрих участвовал во всем - да, хороший кусок ее супружеского счастья был положен в такое совместное знание тайной гармонии расположения мебели и картин, 1 Так вот, мебель с тех пор не перемещалась, напротив, осуществлялся строжайший контроль за тем, чтобы ни на один миллиметр не изменить первоначальный план, и тем не менее? все стало совершенно другим. Что случилось? Разве равновесие может износиться, разве может произойти нечто подобное с гармонией? Вначале она не осознавала, что за этим таится безучастность- просто на смену положительного пришло состояние нейтральности, и прежде чем оно превратилось в отрицательное, она стала замечать, что не то чтобы дом или расположение мебели стали ей вдруг неприятными, с этим, в крайнем случае, можно было бы справиться, переставив мебель, нет, это было нечто, что таилось более глубоко; это было проклятие чего-то случайного, снесенного в одну кучу, которое нависло над вещами, над соединением этих вещей, и невозможно было выдумать другой порядок, который не оказался бы таким же случайным и неупорядоченным, как существующий. Без сомнения, во всем этом присутствовал какой-то определенный беспорядок, какой-то мрак, почти даже страх, особенно потому, что не было заметно никакой причины, почему неуверенность архитектурного стиля должна останавливаться перед другими проявлениями чувств или даже перед вопросами моды; это было странно пугающе, но ничто, наверное, не внушало большего страха, чем осознание того, что даже журналы мод потеряют свою притягательность и что однажды даже "Vogue" ("Мода" - популярный в то время английский журнал), так страстно желаемый все эти четыре года английский "Vogue", можно будет рассматривать без содрогания, без интереса, без понимания.
Когда она ловила себя на такого рода представлениях, то называла их фантастическими, хотя это, собственно, были скорее трезвые, чем фантастические мысли, которые казались фантастическими лишь постольку, поскольку здесь имело место не протрезвление после опьянения, а и без того трезвое и почти что нормальное состояние, возникающее после последующего и дальнейшего отрезвления, так что оно становится, так сказать, еще более нормальным и заканчивается отрицательностью. Такие оценки, естественно, до определенной степени всегда относительны; границу между трезвостью и опьянением не всегда можно выдержать, и в конечном счете остается неразрешимой проблемой, возможно ли обозначить русское человеколюбие опьянением, можно ли примерять это уже на нормальные социальные взаимоотношения людей и как надо воспринимать общий обзор вещей - как опьянение или как трезвость. Тем не менее не невозможно, чтобы для трезвости существовало состояние энтропии или некая абсолютная точка отсчета, некая абсолютная нулевая точка, к которой неизбежно и неудержимо стремятся все отношения, И то, что Ханна Вендлинг находилась на этом пути, было само по себе в какой-то степени возможным, являясь в принципе не чем иным, как опережением моды: энтропия человека есть его абсолютное уединение, а то, что он называл раньше гармонией или равновесием, было, возможно, всего лишь копией, копией, сделанной им с социальной структуры, он не мог не сделать ее, пока сам еще оставался ее частью. Но чем более одиноким он становился, тем больше распадались перед ним и изолировались от него вещи, тем безразличнее, должно быть, становились ему взаимосвязи между вещами, и в итоге он едва ли мог уже различать их. С такими мыслями ходила Ханна Вендлинг по дому, по саду, бродила по дорожкам, вымощенным по английскому образцу каменными плитами, и не видела больше ничего в архитектуре и переплетении белых дорожек; насколько болезненным это должно было бы быть, но это едва ли казалось болезненным, поскольку было неизбежным.

26
Теперь Хугюнау ежедневно наведывался на Фишерштрассе к господину Эшу. Следуя многократно проверенному деловому обычаю, он ни единым словом не касался дела, ради которого приходил, а ждал инициативы со стороны партнера, он болтал о погоде, распространялся об урожае, говорил о победах. Заметив, что о победах Эш и слышать ничего не желает, оставил их в покое и ограничился погодой.
Во дворе он как-то встретил Маргерите. Девочка отнеслась к нему доверчиво, вцепился за его палец и захотела снова посетить типографию.
Хугюнау подумал: "Ага, ты думаешь, что это опять принесет тебе двадцать пфеннигов, но дядя Хугюнау еще недостаточно богат, на все требуется время".
Тем не менее он всучил девочке десять пфеннигов для копилки,
"Ну, так что же мы будем делать, когда оба разбогатеем?.," Девочка ничего не ответила, а уставилась в землю. Наконец нерешительно проговорила: "Уедем отсюда".
Хугюнау по непонятной причине было приятно это слышать: "Значит, для этого нужны тебе деньги... Ну что ж, когда мы разбогатеем, то сможем уехать вместе, Я беру тебя с собой". "Да",- согласилась Маргерите.
Когда он поднимался к Эшу, она, как правило, карабкалась за ним, садилась на пол и слушала. Или же, по крайней мере, провожала его до двери. .
Зная, что девочка слышит его, Хугюнау сказал: "Люблю детей",
На Эша, как показалось, это произвело хорошее впечатление. Он усмехнулся: "Это сорванец... Она, наверное, и убить способна".
"Hai'ssez les Prussiens" (Ненавидьте прусаков (фр.).),- не смог удержаться от такой мысли Хугюнау, хотя Эш был вовсе не пруссаком, а люксембуржцем. Эш продолжал: "Я частенько думаю над тем, чтобы удочерить этого маленького сорванца... у нас ведь нет детей". Хугюнау удивился: "Чужой ребенок!.."
Эш сказал: "Чужой или свой... это же все равно... он ведь никому не нужен".
Хугюнау засмеялся: "Так ведь и о собственном не всегда можно сказать наверняка".
Эш продолжал: "Отец интернирован.,, я говорил жене, что можно было бы удочерить... девочка ведь почти что сирота".
Хугюнау задумчиво произнес: "Хм, но тогда вам придется о ней заботиться".
"Естественно",- ответил Эш.
"Будь в вашем распоряжении немного денег или получи вы их, например, продав что-нибудь, тогда вы могли бы заключить договор страхования жизни для своей семьи. Я поддерживаю связи с различными компаниями". "Ну",- отреагировал Эш.
"Я, слава Богу, холостяк, в столь тяжелые времена - неоценимое преимущество. Но если бы я вознамерился обзавестись собственным домом, то все-таки обезопасил бы свою семью деньгами или еще каким-нибудь образом. Да, но у вас-то завидные возможности сделать это..."
Хугюнау ушел. Во дворе его ждала Маргерите. "Ты хотела бы остаться здесь навсегда?" "Где здесь?" - поинтересовалась девочка. "Ну, здесь, у дяди Эша".
Девочка зло уставилась на него. Хугюнау подмигнул "отрицательно покачал головой:
"Нет, не так ли?" Маргерите ответила ему улыбкой.
"Значит, ты не хочешь..."
"Нет, мне здесь не нравится".
"Он тебе вообще не нравится... он наверняка очень строг с тобой, а?" - и Хугюнау показал, как стегают ремнем. Маргерите презрительно скривила губы:
"Не,.." "А она... тетя Эш?.,"
Ребенок пожал плечами.
Хугюнау остался доволен: "Значит, ты здесь не остаешься. Мы уедем вдвоем, вместе, в Бельгию, Давай теперь мы пойдем к господину Линднеру в типографию".
Словно два друга они направились к печатной машине и стали смотреть, как господин Линднер заправляет бумагу.

27
История девушки из Армии спасения в Берлине (4)
Ощущение, что евреи наблюдают за мной, не обмануло меня. В течение двух дней мне слегка нездоровилось, я едва прикасался к завтраку, а на людях появлялся всего лишь на полчаса. Вечером второго дня в дверь моей комнатушки постучали, и к моему удивлению вошел маленького роста мужчина, которого я всегда считал врачом. Он и вправду оказался тем, за кого я его принимал.
"бы, должно быть, заболели?" - спросил он.
"Нет,- ответил я - а если и так, то кого это касается?"
"Вам это ничего не будет стоить, никаких денег,- пробормотал он нерешительно,- просто нужно помочь".
"Благодарю, я в полном порядке".
Он стоял передо мной, держа трость прижатой к груди.
"Температура?" - спросил он. 81
"Нет, все в полном порядке, я сейчас выйду". Я поднялся, и мы вместе вышли из комнаты. В передней ждал один из молодых евреев с театральным пушком на щеках.
Здесь врач отрекомендовался: "Меня зовут доктор Литвак", Бертранд Мюллер, доктор философии", Я протянул ему руку, он не преминул всучить мне и свою - сухую и холодную, такую же гладенькую, как и его лицо.
Они присоединились ко мне, словно это было само собой
разумеющееся дело. Хотя у меня практически не было никакой
цели, я шел быстрым шагом. Эти оба, расположившись справа и слева от меня, выдерживали шаг и беседовали друг с другом
на идиш. Возмущение мое было вполне оправданным: "Я не понимаю ни единого слова".
Они рассмеялись, а один заметил: "Он говорит, что ничего не понимает".
Через мгновение: "Вы что, и вправду не понимаете идиш?" "Нет".
Мы вышли на Райхенбергштрассе, и я взял курс на Рикс-дорф.
Ну и тут мы встретили Мари. Она стояла, прислонившись к фонарному столбу. Было уже довольно темно, ведь экономили на газе. И тем не менее я сразу же узнал ее.
Впрочем, окна забегаловки напротив слегка ее освещали.
Мари тоже узнала меня; она улыбнулась, затем поинтересовалась: "Это ваши друзья?"
"Соседи".
Я предложил зайти в забегаловку; Мари выглядела утомленной, и, казалось, ей надо подкрепиться. Однако оба моих попутчика от приглашения отказались. Может, опасались, что их заставят есть свинину, а может, побаивались насмешек или еще чего-нибудь. В любом случае вполне можно было бы воспользоваться ситуацией, чтобы избавиться от них.
Но тут случилось нечто странное: Мари взяла сторону евреев, сказав, что вовсе не голодна, и, словно по другому и быть не могло, пошла впереди с молодым евреем, тогда как я поплелся сзади с доктором Литваком.
"Кто он?" - спросил я у врача, указав на молодого еврея, полы серого сюртука которого болтались передо мной.
"Его зовут Нухем Зуссин", - ответил доктор Литвак.

28
Старший полковой врач Куленбек и доктор Кессель оперировали. В целом Куленбек щадил доктора Кесселя, который, являясь в лазарете ассистентом врача, был сильно перегружен гражданской практикой и делами больничной кассы; но теперь наступление обеспечивало приток новых пациентов, и тут уж ничего не поделаешь. Счастье, что попадались всего лишь легкие случаи. Хотя, смотря что называть легкими случаями.
А поскольку они были настоящими врачами, то позже, расположившись в комнате Куленбека, они обсуждали свои случаи. Флуршютц тоже не заставил себя долго ждать.
"Жаль, что вас сегодня не было со мной, Флуршютц, вы бы уж отвели душу,- говорил Куленбек,- просто колоссально, сколько узнаешь... не сделай мы операцию, этот человек ковылял бы всю свою жизнь больным,- он засмеялся,- а теперь через шесть недель он вновь сможет стрелять",
Вмешался Кессель: "Хотел бы я, чтобы наши бедные пациенты, пользующиеся услугами больничной кассы, имели бы такие же условия, как и больные здесь".
Куленбек продолжил: "А вы знаете историю одного преступника, который проглотил рыбью косточку и которого прооперировали, чтобы утром повесить? Это, между прочим, наша
профессия",
Флуршютц сказал: "Если бы забастовали врачи всех воюющих сторон, то и война скоро закончилась бы".
"Вот-вот Флуршютц, можете начинать".
Доктор Кессель произнес: "Как бы я хотел оттарабанить обратно эту ленточку... и не стыдно вам, Куленбек, так подставить старого коллегу!"
"А что мне было делать, я должен был представить вас. Для гражданских эта бело-черная штуковина (Специальная медаль для медиков, о которой идет речь, носилась на черно-белой ленте) выделяется по норме".
"Ага, и вы расхаживаете тут с бело-черной ленточкой. А впрочем, Флуршютц, вы уже давным-давно на очереди".
Флурщютц заявил: "В принципе, дело-то ведь в том, что сидишь вот здесь, говоришь о более или менее интересных случаях и ни о чем другом даже и не думаешь. Да у нас вообще нет ;; времени думать о чем-то другом... И так везде. Потребляешь то, что делаешь, просто потребляешь и все",
Доктор Кессель встрепенулся: "О Боже милостивый, мне пятьдесят шесть, о чем мне еще думать! Я доволен уже тем, что вечером имею возможность лечь в свою постель".
Вмешался Куленбек: "Не выпьете ли крепенького из полковых запасов? В два часа мы снова получим кое-что на двадцать человек... Останетесь до приема здесь?"
Он поднялся, подошел к шкафу с медикаментами, который стоял у окна, и достал бутылку коньяка и три рюмки. Он стоял в профиль, на фоне окна резко выделялась его бородка, которая казалась роскошной.
Флуршютц сказал: "Профессия, в которую нас угораздило вляпаться, выматывает нас всех без остатка. И военное дело, и патриотизм есть не что иное, как такого же рода профессии.
"Слава Богу,- вставил Куленбек,- врачам нет нужды философствовать".
Вошла сестра Матильда. От нее исходил запах свежевымытого тела. Или считалось, что она должна так пахнуть. Ее узкое длинноносое лицо контрастировало с красными руками служанки.
"Господин старший полковой врач, позвонили с вокзала, транспорт уже прибыл".
"Очень хорошо, еще сигаретку на прощанье. Сестра, вы едете со мной?"
"На вокзале есть сестра Карла и сестра Эмми".
"Хорошо. Значит, вперед, Флуршютц".
"Под звуки фанфар и звон литавр",- высокопарно, но без соответствующего настроения произнес доктор Кессель.
Сестра Матильда остановилась у двери, Ей нравилось находиться здесь, во врачебной комнате, Когда все вышли, Флуршютц обратил внимание на белизну ее мраморной шеи, увидел веснушки у корней волос, и его охватило легкое волнение.
"Доброго вам дня, сестра",- произнес старший полковой врач.
"Всего хорошего, сестра",- не задержался с пожеланием; Флуршютц.
"Храни вас Господь",--сказал доктор Кессель.

29
Перед глазами каменщика Гедике стояли деревья и дома, менялась погода, был день и была ночь, ходили туда и сюда люди, и он слышал, как они говорят. На круглых предметах из металла или фаянса приносили еду и ставили перед ним. Все это он знал, но путь, который вел к этим вещам или который приводил их к нему, был изнурительным и тяжелым: каменщику Гедике сейчас было куда труднее работать, чем когда-либо раньше, поскольку было совсем не таким само собой разумеющимся делом поднести ложку ко рту, когда совершенно невозможно было понять, кто кого кормит; исходя из пугающей потребности разобраться во всем, это становилось мукой безнадежной работы и невыполнимой обязанности, поскольку никому, а меньше всего самому человеку Гедике, не представлялось возможным создать теорию о конструктивных элементах того строения, которое являло собой душу того же самого Гедике, Так, например, было бы неправильно утверждать, что человек Гедике составлен из множества Гедике, хотя бы из подростка Людвига Гедике, который играл на улице, онанировал вместе с друзьями и строил туннели на мусорниках и в песчаных карьерах, из этого подростка Гедике, которого мать звала к столу, чтобы он затем отнес обед на стройку отцу, тоже работавшему каменщиком, утверждать, что этот подросток Людвиг Гедике является составной частью его теперешнего "Я" было бы так же неправильно, как и пытаться увидеть другую составную часть хотя бы в том молодом парне Гедике, который так сильно завидовал гамбургским плотникам из-за их широкополых шляп и перламутровых жилетов, что успокоился только тогда, когда им всем назло совратил в кустах на берегу реки невесту плотника Гюрцнера, он, простой подмастерье каменщика, и было неправильно утверждать, что еще одной составной частью является тот мужчина, который во время забастовки вывел из строя бетономешалку и тем не менее вышел из организации, когда женился на служанке Анне Лампрехт только потому, что она так горько плакала из-за своего ребенка; нет, такого рода продольный срез с личности, такого рода псевдоисторическое расслоение никогда не станут составными частями личности, поскольку не в состоянии выйти за пределы биографии. Следовательно, трудности, с которыми приходилось бороться человеку Гедике, наверняка состояли не в том, что он ощущал, будто в нем живет целый ряд этих лиц, вероятно, трудность состояла в том, что этот ряд обрывался как-то сразу, так что биография прерывалась в одном определенном месте, и в том, что не было связи с ним, которому подобало бы быть последним звеном в этом ряду, что он таким образом, отделившись от того, что он едва ли мог назвать своей жизнью, утрачивал собственное существование, Он видел те фигуры словно через закопченное стекло, и если он, поднося ложку корту, охотно покормил бы и того мужчину, который спал вместе с невестой Гюрцнера под кустами, да, если бы даже это и приносило огромную радость, то тем не менее было невозможно перекинуть мостик, приходилось, так сказать, оставаться на другом берегу и дотянуться до того мужчины на той стороне было не под силу. 1/1 если бы даже, вопреки всему, удалось перекинуть мостик, то едва ли было наверняка известно, кто, собственно, вспоминает о невесте Гюрцнера: глаза, видевшие тогда перед собой прибрежные кусты, были не теми, что созерцали деревья у шоссе здесь, и они опять же были не совсем теми, которые осматривались по сторонам в этой комнате. И конечно, был Гедике, который не мог стерпеть и который запрещал, что-бы кормили того человека, того мужчину, который все еще был готов переспать с невестой Гюрцнера. И Гедике, которому приходилось терпеть боли в нижней части тела, мог бы с таким же успехом быть как тем, кто издавал этот запрет, так и тем, кому приходилось его нарушать, но он мог точно так же оказаться и совершенно другим. Имели место в высшей степени сложные взаимоотношения, и каменщику Гедике никак не удавалось увидеть всей целостности картины. Возможно, они возникали потому, что приходящий в себя Гедике не хотел призывать обратно частички своей души, а может, они и были причиной того, что он оказывался неспособным сделать это. Конечно, будь он в состоянии заглянуть в глубь себя, он не смог бы так просто отмахнуться от того, что в каждой из допущенных частичек своего "Я" увидел бы отдельного Гедике, приблизительно так, как если бы каждая из этих частичек создавала вокруг себя некую свою самостоятельную зону, поскольку не исключено, что с душой происходит то же, что и с протоплазмой, в которой делением достигается нагромождение клеточных ядер и, следовательно, создаются зоны самостоятельно функционирующей жизни. В душе Гедике также существовало множество самостоятельно функционирующих фрагментарных жизней, каждую из которых в отдельности позволительно было бы называть жизнью Гедике, и свести их все в одно целое было весьма изнурительной и едва ли осуществимой работой.
И работу эту каменщику Гедике предстояло осуществить совершенно в одиночку; и не было там никого, кто мог бы ему помочь.
Когда Хугюнау, выдержав паузу приличия продолжительностью в два дня, снова появился у Эша, в плетеном кресле рядом с рабочим столом он увидел широкобедрую, безликую и без резко выраженных признаков пола особу неопределенного возраста. Это была госпожа Эш, и Хугюнау понял, что теперь он будет победителем в этой игре, Ему оставалось всего лишь подать себя в выгодном свете: "О, достопочтенная госпожа поддержит нас в столь трудных переговорах".
Госпожа Эш отодвинулась чуть подальше: "Я совершенно ничего не смыслю в делах, это обязанности моего мужа",
"Да, господин супруг, конечно, деловой человек, comme il faut'! (Как и положено (фр.)) Он прошел, как говорят, огонь и воду, и на нем к тому же многие пообломали свои зубы".
Госпожа Эш слегка улыбнулась, и Хугюнау ощутил себя приободренным:
"Очень разумно с его стороны воспользоваться конъюнктурой и избавиться от газеты, которая ему и без того доставляет лишь проблемы и хлопоты и где дела идут все хуже и хуже".
Госпожа Эш почтительно произнесла: "Да, у моего супруга, действительно, много неприятностей с газетой".
"И тем не менее я не сдаюсь",- вмешался Эш.
"Но, господин Эш, вы, кажется, совершенно не думаете о своем здоровье, но тут уж ваша супруга все-таки должна вставить свое словечко. Впрочем,- Хугюнау задумался,- если вы ни в какую не хотите расставаться со своей деятельностью, вы можете оговорить свое дальнейшее сотрудничество, группа покупателей будет только приветствовать, если я сохраню такие ценные кадры".
"Об этом следует поговорить,- задумчиво произнес Эш,- но дело может продвигаться, если речь будет идти о сумме не ниже восемнадцати тысяч марок, об этом я как раз беседовал со своей женой".
"Ну что ж, разумно, что господин Эш уже сбавил немного свою фантастическую цену, но если он намерен оставаться в деле, то и это следует учесть при расчетах".
"И каким образом?" - поинтересовался господин Эш. Хугюнау почувствовал, что необходимо проявить настойчивость. "Будет проще всего, господа, если мы составим пробный договор и обсудим при этом отдельные пункты".
"Пожалуйста,- ответил Эш и взял лист бумаги,- диктуйте". Хугюнау принял соответствующую позу: "Значит, так, Заголовок: протокол о намерениях",
После долгих споров и препираний, занявших всю первую половину дня, появился следующий договор:
§ 1. Господин Вильгельм Хугюнау, выступающий распорядителем и доверенным лицом комбинированной группы заинтересованных лиц, присоединяется к газетному предприятию, открытому торговому товариществу "Куртрирский вестник" в качестве компаньона при условии следующего распределения имущества фирмы:
10% остаются во владении господина Августа Эша:
60% получает представляемая господином Хугюнау
"Промышленная группа";
30% получает представляемая также господином Хугюнау группа местных заинтересованных лиц. Желаемое первоначально господином Эшем пятидесяти процентное участие было отклонено Хугюнау: "Это не в ваших интересах, дорогой Эш, чем выше ваша доля, тем ниже получаемая вами сумма наличными.,. Видите, я блюду ваши интересы".
§ 2. Имущество фирмы состоит из издательских и прочих прав, а также всего редакционного и типографского имущества. Исходя из нового распределения , чь прав собственности, выдаются акции.
Статуэтку Свободы и картинку с видом Баденвайлера господин Эш объявил личной собственностью и изъял из имущества фирмы. "Не возражаю",- великодушно согласился Хугюнау.
§ 3. Чистая прибыль подлежит распределению среди партнеров в соответствии с долями находящихся во владении акций, если она не зачисляется в резервный фонд. Убытки возмещаются в таких же соотношениях.
Положение об убытках было включено в договор по требованию господина Эша, поскольку господин Хугюнау убытки вообще не принимал во внимание. Положение о резервном фонде было также изобретением Эша.
§ 4. Господин Хугюнау, выступающий распорядителем и доверенным лицом новой группы участников, вкладывает в фирму капитал в размере 20000 марок (прописью: двадцати тысяч марок). Треть капитала вносится немедленно, оставшиеся трети, по желанию осуществляющих платежи партнеров, могут вноситься через полгода, но не позже, чем через год. За отсроченное производство платежей фирме выплачивается возмещение из расчета 4% за полгода. Выдача акций производится по завершении уплаты причитающегося капитала. , .,.
Поскольку после уплаты акции подлежали ...немедленной выдаче, и уплата целых четырех процентов была достаточно сильным отпугивающим средством, Хугюнау не особенно опасался того, что местные заинтересованные лица воспользуются правом на частичную оплату. А если даже так и случится, то наверняка найдется возможность решить эту проблему. Хугюнау не особо беспокоило и то, как он сам будет вносить платежи легендарной промышленной группы; в любом случае первый взнос должен быть внесен лишь через полгода, то есть в начале нового, 1919 года, а до того еще достаточно времени, и многое может случиться; военное время во все привносит беспорядок; может, тогда уже наступит мир; может, газета сама заработает те взносы, и тогда придется даже завуалировать и из ять эту прибыль, изобретя фиктивные убытки; может, к то времени Эша уже и в живых-то не будет - уж действовать нужно умеючи, прокладывая себе дорогу в жизни.
§ 5. Платежи господина Вильгельма Хугюнау в общем размере 20000 марок производятся по двум счетам, а именно 13400 марок на счет "Хугюнау - Промышленная группа" и 6600 марок на счет "Местная группа".
Ну а теперь подошла очередь наиболее сложного пункта переговоров. Эш настаивал на своих восемнадцати тысячах марок, тогда как Хугюнау утверждал, что из этой суммы необходимо вычесть прежде всего сохраняющееся десятипроцентное участие Эша и еще две тысячи марок за участие в увеличенном капитале фирмы, то есть всего четыре тысячи марок, так что Эш, даже если бы была принята его собственная цена, должен был бы получить всего четырнадцать тысяч марок, но и это все еще слишком много, так как маклеру необходимо быть объективным, и он никогда не сможет протолкнуть через свою группу такую цену; как бы ему ни хотелось пожелать этого Эшу и его прелестнейшей супруге, это просто невозможно, поскольку ему нужно выступать перед своими заказчиками с серьезным предложением и у него нет ни малейшего желания, чтобы его высмеяли; уж он в этом деле незаинтересованная сторона, он - объективен, а как объективный оценщик он мог бы предложить на продаваемые девяносто процентов десять тысяч марок и ни пфеннига больше.
"Нет,- кричал Эш,- я хочу восемнадцать тысяч", "И как только человек может быть настолько глухим,- обратился Хугюнау к госпоже Эш,- я ведь только что просчитал ему, что по своим собственным расчетам он должен был бы требовать всего четырнадцать тысяч". Госпожа Эш вздохнула.
В конце концов сошлись на двенадцати тысячах и на таком трудовом соглашении:
§ 6. Господин Август Эш как бывший единоличный владелец получает:
a) 12000 марок, из которых треть, т.е. 4000 марок немедленно, а оставшиеся части по 4000 марок , подлежат уплате фирмой господину Эшу 1 января и 1 .1 июля 1919 года. На отсроченные по уплате доли производится начисление процентов из расчета 4% годовых;
b) трудовое соглашение на работу в качестве редактора и главного бухгалтера с месячным окладом 125 марок сроком на два года.
Может быть, Эш все еще не сдался бы, даже тогда, когда Хугюнау умело перевел разговор на второстепенную тему уплаты процентов по долям, дабы после видимости жесточайшего спора согласиться на 4%, если бы не был ослеплен предстоящими сложными бухгалтерскими расчетами; он пришел от этого в столь сильный восторг, что его даже не посетила мысль о том, что отсроченные доли - он, конечно, не знал, что их уплата потребовала бы совершеннейшего чуда - вообще могут не предаваться огласке или что разница между двенадцатью тысячами и двадцатью тысячами марок, вопреки всем располагающим к себе бухгалтерским соображениям, может уплыть в мошеннически открытый карман Хугюнау. Впрочем, Хугюнау столь же мало думал о такого рода отвратительных вещах, пока до него не дошло, что после того, как местная группа заинтересованных лиц внесет свои доли, "Куртрирский вестник" via facti достанется ему в подарок; он со всей откровенностью боролся за интересы своей гипотетической группы и, вымотавшись,
сказал:
"Ну хорошо, я согласен на двенадцать тысяч марок и, как вы желаете, на 4%, только давайте закончим наконец это дело; я намерен взять все на свой страх и риск... Но теперь я кое-чего
добился".
§ 7. Взаимные права и обязанности:
a) господин Хугюнау исполняет обязанности издателя. Коммерческое и финансовое управление делами фирмы относится к его исключительной компетенции. Он полномочен по своему усмотрению принимать или отклонять статьи для газеты. За эту деятельность фирма гарантирует ему минимальный доход в размере 175 марок в месяц, т.е. 2100 марок в год;
b) господин Эш на период действия трудового соглашения располагает правами и обязанностями по обеспечению деятельности бухгалтерии и исполняет обязанности редактора.
Эшу пришлось пойти на ограничение своих полномочий главного редактора с оглядкой на промышленную группу; бухгалтерские права представляли собой своего рода компенсацию.
§ 8. Используемые до сих пор для нужд издательства помещения в доме господина Эша остаются в распоряжении фирмы на последующие три года. В дальнейшем господин Эш предоставляет в распоряжение издателя на такой же период две хорошо меблированные комнаты с завтраком в топ же части вышеуказанного дома. Господин Эш получает за эти услуги от фирмы вознаграждение в размере 25 марок в месяц.
§ 9. При последующем преобразовании открытого торгового товарищества в общество с ограниченной ответственностью или акционерное общество вышеуказанные положения сохраняют свою силу.
При предполагаемой реформе издательства карточный домик, конечно же, рухнул бы. Но у Хугюнау не болела по этому поводу голова; для него все это было более чем законным делом, и уже только оттого, что оно принесло ему бесплатное жилье и завтрак, он воспринимал эту затею как маленькое озорство, которое его впрочем искренне радовало. Эш же был недоволен тем, что не набралось и десяти параграфов. Они немного подумали и затем дописали:
§ 10. Возможные споры по этому договору подлежат рассмотрению судом первой инстанции.
Так что Хугюнау в удивительно короткий срок - поставили 14 мая - удалось без особых проблем уладить сделку, Уважаемые лица не задержались с внесением своих долей в полном размере, т.е. шесть тысяч шестьсот марок; из них в соответствии с договором 4000 марок были переданы господину Эшу, одну тысячу шестьсот марок господин Хугюнау как осмотрительный и солидный коммерсант определил на покрытие эксплуатационных расходов, тогда как оставшуюся тысячу марок отнес к резервному фонду и использовал в своих целях. Акции были выданы подписчикам, и уже несколько дней спустя надлежащим образом было сообщено, что с 1 июня газета выходит под новым руководством и в новом оформлении. Хугюнау удалось уговорить майора открыть новую серию редакционных статей, кроме этого, первый номер должен был быть украшен частично патриотическими, частично национал-экономическими, в основном, правда, патриотически-экономическими статьями, вышедшими из-под пера владеющих газетой уважаемых лиц.
Ну а Хугюнау для празднования новой эпохи перебрался в освобожденные для него две комнаты в доме Эша.

31
РАСПАД ЦЕННОСТЕЙ (4)
Конечно, не только художник является носителем стиля своей эпохи; стиль пронизывает все, что делают современники; стиль, естественно, находит свое отражение не только в произведении искусства, но и во всех ценностях, создаваемых культурой какого-то времени, а произведение искусства является всего лишь их незначительной частичкой, и тем не менее ощущаешь беспомощность перед конкретным вопросом: насколько стиль должен воплощаться в некоем среднем человеке, хотя бы таком, как Вильгельм Хугюнау. Есть ли у человека, торгующего шлангами и текстилем, что-то общее со стилевым устремлением, как последнее все-таки сочетается со зданиями универмагов Месселя или турбинным залом Петера Беренса (Петер Беренс (1868-1940) - немецкий архитектор и дизайнер, в строительстве промышленных предприятий использовал железобетон и металлические конструкции, подчеркивая суровую мощь массивных стен.)? Его личный вкус наверняка ограничится виллами с зубчатыми крышами со множеством изящных безделушек, а если даже и не так, то все равно останется часть публики, которая, как это всегда бывает, будет отделена от художника пропастью.
Но если присмотреться повнимательнее к такому человеку, каким является Хугюнау, то можно заметить, что дело вовсе не в пропасти между ним и художником. Наверное, следует согласиться с тем, что в эпохи ярко выраженного стилевого устремления непонимание между художником и современниками не было столь бросающимся в глаза, как сегодня. Какие же чувства новая картина Дюрера в церкви Св.Себальдуса вызывала у людей типа Хугюнау? Всеобщую радость и восхищение, присущие тем временам, поскольку имеющиеся факты говорят в, пользу того, что тогда художник и современники были окружены ] совершенно иной жизнью и что понимание, которое высказывал художник стригальщику шерсти и шпорному мастеру, было, по меньшей мере, таким же пронизывающим, как и радость, испытываемая последними при созерцании картин художника. Естественно, это не поддается контролю, и не исключено, что некие революционные ценности наталкиваются на слабое признание со стороны современников; так позволительно было проглотить хотя бы Грюневальд (Имеется в виду, очевидно, Грюнвальдская битва, состоявшаяся 15 июля 1410 г. около населенных пунктов Грюневальд и Танненберг, завершившаяся разгромом войск немецкого Тевтонского ордена польско-литовско-русской армией под командованием польского короля Владислава II Ягелло, что положило конец продвижению Тевтонского ордена на восток.). Но такого рода коллизии не столь уж существенны, и царило ли в средние века понимание между художником и современниками или нет, не имеет значения перед лицом того факта, что как понимание, так и непонимание являются в такой же степени отражением легендарного "духа времени", как и само произведение искусства или прочие творения современников.
Но если это так, то, значит, совершенно неважно, куда устремлены архитектурные и прочие вкусы представителя типа Хугюнау, значит, не имеет значения и то, что машины вызывают у Хугюнау определенное эстетическое чувство; единственно важным является вопрос, движут ли его прочими действиями, его прочими мыслями те же законы, которые сотворили в каком-то другом месте безорнаментный стиль, или создали теорию относительности, или привели к образу мыслей неокапитализма,- иными словами, несет ли в себе мышление, свойственное эпохе, стиль, имеет ли стиль, четко и понятно представленный в произведении искусства, влияние на это мышление, то есть не передает ли истина как реальность мышления стиль эпохи, к которой она причастна, впрочем как и все другие ценности этой эпохи?
А по-другому и быть не может, ибо не только, исходя из той точки зрения, что истина является ценностью среди всех ценностей, а на службу истине поставлены деяния человека, они, так сказать, пропитаны истиной: что бы он ни делал, понятно ему в любой момент, он обосновывает это тем, что истина существует, он выстраивает цепочку логических доказательств того, что он, по крайней мере на момент, когда это происходит, действовал всегда правильно. Если его образ действия подчинен стилю, то так же должны обстоять дела с его мышлением, и нет необходимости решать, предшествует ли при этом (практически или познавательно-теоретически) образ действий мышлению или мышление образу действий, примат жизни -примату логического мышления, sum cog/to или cog/to sum-понятной остается лишь рациональная логика мышления, тогда как иррациональная логика образа действий, творящая любой стиль, узнаваема только по созданному произведению, только
по результату.
Но эта очень внутренняя связь между сущностью мышления и ценностями, порождаемыми образом действия, становится одновременно схемой мышления, овладевающей представителями типа Хугюнау и вынуждающей их действовать так, а не иначе, предписывающей им их деловые соображения и позволяющей им составлять договора так, а не иначе,- вся внутренняя логика представителей типа Хугюнау подчинена общей логике эпохи и вступает в существенную взаимосвязь с той логикой, которой пронизаны дух эпохи и ее видимый стиль. И это рациональное мышление является просто тонкой, в определенной степени имеющей одно измерение, нитью, охватывающей многомерность жизни, это мышление, раскачивающееся в абстрактности логического пространства, как бы там ни было, есть аббревиатурой для многомерности событий и их общего стиля, так же, как орнамент телесного пространства есть аббревиатурой видимого результата стиля, аббревиатурой всех произведений, несущих в себе стиль.
Представители типа Хугюнау - это люди, действующие целесообразно. Целесообразно планируют они свой день, целесообразно ведут свои дела, целесообразно составляют свои договора и заключают их. В основу всего этого положена логика, которая полностью лишена орнамента, и то, что такая логика во всех отношениях требует отсутствия орнамента, вовсе не кажется, ко всему прочему, рискованным выводом, да, эта логика даже кажется такой же хорошей и правильной, каким хорошим и правильным является все целесообразное. И все-таки с этим отсутствием орнамента связано то, что мы называем ничто, с ним связана смерть, за ним таится чудовище умирания, за ним распадается время.

32
Бунтовщика нельзя путать с преступником, пусть даже общество часто навешивает на бунтовщика ярлык преступника, а преступник выдает себя иногда за бунтовщика, дабы придать своим действиям благородный вид, Бунтовщик стоит один, мир, против которого он борется, наполнен живыми отношениями, нити которых просто перепутаны по злому умыслу, распутать их и расположить по собственному, лучшему плану- в этом он видит свою задачу, Так протестовал Лютер против Папы, и Эша с полным правом можно было назвать бунтовщиком,
Но это совершенно недостаточное основание для того, чтобы Хугюнау, напротив, назвать преступником, что не только оскорбило бы его, но и было бы по отношению к нему абсолютно несправедливым, С военной точки зрения дезертир, конечно же, преступник, и, вне всякого сомнения, есть преданные солдаты, которые относятся к дезертиру с таким же презрением, как, например, крестьянин к человеку, укравшему у него курицу, и, подобно крестьянину, они видят справедливое возмездие за злодеяние только в смертной казни, Но, несмотря на все это, имеется здесь одно принципиальное и объективное различие: суть преступления заключается в его повторяемости; а в своей повторяемости оно- не что иное, как гражданская профессия. Преступность направлена против общества лишь в очень слабой степени, даже если борьба против гражданского общества принимает американские формы; ворам и лицам, подделывающим векселя, с провозглашением коммунизма мало что осталось изобретать, а взломщик сейфов, направляющийся вечером на свое дело в обуви на мягких резиновых подошвах, такой же ремесленник, как и любой другой, он консервативен, как любой ремесленник, и даже профессия убийцы, который, зажав в зубах нож, взбирается по отвесной стене, направлена не против общества, а является всего лишь личным делом, которое убийца должен уладить со своей жертвой, Ничто не оборачивается против существующего, Предложения по улучшению или смягчению криминального права никогда не исходят от преступников, как бы сильно это не касалось прежде всего их. Если бы речь шла о преступниках, то воров и фальшивомонетчиков по-прежнему вешали бы на виселицах и по-прежнему не сподобились бы отличать умышленное убийство от непреднамеренного убийства, хотя преступники вообще тонко ощущают все нюансы своей профессии и не без удовольствия наблюдают, как юриспруденция приспосабливается к их изощренным опенкам и требованиям; но именно то, что они ощущают потребность, чтобы за одно дело присуждалась виселица, за другое- колесование и раскаленные щипцы, а за третье - наказание розгами и острог, именно то, что им присущи эти неловкие пожелания, которые по сути своей являются не чем иным, как лепетом необразованных людей, неспособных правильно выразить свою мысль и неуклюже, так сказать символически, стремящихся к чему-то, что является всего лишь маленькой частичкой того, к чему расположено их сердце и что едва ли можно понять, именно это раскрывает суть того, на что нацелено их желание: страна, в которой они живут, это страна,
расположенная на границе мира, полного хорошего порядка, вовлечена в тот великий, хороший, почти обожаемый порядок, менять который нет совершенно никакой нужды; если преступники могут представить себе эту взаимосвязь и взаимозависимость лишь посредством хорошо выверенных суровых наказаний, то из этого можно сделать вывод, что они социальны и чувствительны по своей натуре, исполнены лишь страстью избегать споров в их крайних проявлениях, спокойно заниматься своей профессией и как можно тише и бесшумнее приспособиться к службе, которая соответствует общему порядку и существующему положению вещей,
Бунтовщик и преступник, они оба приближаются со своими порядками, со своими собственными представлениями о ценностях к существующему порядку вещей. Но тогда как бунтовщик стремится подчинить себе существующий порядок вещей, преступник ищет возможности соединиться с ним. Дезертир не относится ни к области одного, ни к области другого, или же он принадлежит им обоим.
Это, наверное, ощущал Хугюнау, поскольку теперь перед ним стояла задача возвести собственный маленький мир и реальность на краю большого порядка и интегрироваться в него, и если он даже и соглашался с тем, что дезертиров приговаривали к казни посредством расстрела, то это пока что его не касалось, и не было лишено смысла, было не бессмысленнее, чем язык его снов; "Куртрирский вестник" представлялся ему частью одной большой машины, словно латунный узел, в котором сочленялись друг с другом приводы, словно место, где страна его закона граничила с той, чьи законы он почитал и любил, внедриться в которую, жить в которой он бы хотел. И все эти мотивы привели Хугюнау к крайней необходимости завладеть "Куртрирским вестником" - акция удалась ему с предельным успехом.

33
Редакционная статья "Куртрирского вестника" 1 июня 1918 года
Поворот в судьбе немецкого народа
Размышления коменданта города . майора Иоахима фон Пазенова
"Тогда оставляет Его диавол,--
и се Ангелы приступили и служили Ему".
Евангелие от Матфея, 4, 11
Если даже изменение в руководстве этой газетой является незначительным событием наряду с тем величественным, четвертую годовщину которого мы вскоре будем иметь возможность отмечать, мне думается, что все-таки нам и здесь, в этом малом событии, следовало бы увидеть отражение великих свершений.
Ибо пребываем мы вместе с нашей газетой на переломном пункте и имеем намерение проложить новый и лучший путь, который должен подвести нас ближе к истине, мы также уверены, что это, насколько хватит человеческих сил
где сатана, которого необходимо изгнать из мира, где ангелы, которых нам хочется призвать на помощь? Старому солдату пристало прямо высказывать свое мнение, даже учитывая опасность, что оно звучит иногда, как несвоевременно произнесенная речь
освободиться от окружения вражескими народами, но также избавить Родину и вместе с ней и весь мир от мерзкого духа, который землю ........................................................................................................................................................................................
не удивляться, что народы подвергаются наказанию сотнями раздоров и тысячами разобщенностей. Ибо рука согрешившая да подвергнется наказанию.
Я слышу возражение, что таким образом мы просто воспринимаем наказание, выносим бичевание, подставляем обидчику и вторую щеку.............................................................................
лее он добавлял: - Так что если произведения никого не делают благочестивым, а человек должен быть благочестивым, прежде чем он начнет творит произведения, то становится очевидным, что только вера одна по величайшей милости Христа................................................................................................
точно так, как борьба Лютера против развращенного папства была справедливой борьбой, Учил же нас ведь наш учитель Клаузевиц, что к оружию войны относится дух справедливости, который .......................................................................................
борьба наша должна означать: "От страха перед Ним обратились в бегство враги Его, все злодеи были свергнуты, и спасение было в Его руке" (Маккавей III, 6), речь не должна идти о преследовании бегущих народов, но о спасении собственного и чужих народов. Мы были бы слепы и действительно, все жертвы были бы напрасными, если такое необдуманно и Божье........
имеет ту внешнюю свободу, которой мы должны достичь, если даже ему одновременно даруется внутренняя высокая и истинно божественная свобода. И достигаем мы ее не на полях сражений, какими бы победоносными мы там ни были, а мы находим ее только в наших сердцах. Поскольку внутренняя свобода равнозначна вере, которую мир намеревается утратить. Так что эта война не просто.....................................................................
как говорил Иоанн Креститель: "Ему должно расти, а мне умаляться" (Евангелие от Иоанна 3, 30), так и война эта, которой должно расти, поскольку вера умаляется, и до тех пор, пока вера не возродится заново и не распространится, не будет эта война знать ни конца ни края. Зло волею зла .............................
и нам почти начинает казаться, что должны мы прежде всего посеять по всему миру черные полчища, дабы из огня Апокалипсиса могло восстать новое братство и общность, чтобы было восстановлено Царство Христа и новый и великолепный........
черные полки, имеющие на вооружении неблагородное оружие, выставлены против нас, так что это всего лишь авангард. За ним следует черное войско, следует ужас Апокалипсиса Иоанна. Ибо пока белая раса не преодолеет инертность чувства и.....
лишается чести, это потерянное поколение, и будет жуткая темень вокруг него, и никто не придет на помощь, и его................
в соответствии с Писанием? "Хорошие благочестивые произведения никогда не создают доброго благочестивого человека, а добрый благочестивый человек творить хорошие благочестивые произведения,- говорил Лютер о свободе христианина, а да и яд богохульников и авантюристов, который разлит не только над гордыми метрополиями врага, не пощадил он также и нашу Родину. Подобно крайне запутанной сети незримо нависает он над нашими городами..................................................................
должно произойти подобно прежде всего славному походу в 70 году от Р.Х. для объединения разобщенных германских племен, так что славой этой намного более великой и более ужасной войны будет не только братское объединение племен, но и в такой же степени..........................................................................
и вера, и милость свободы будут снова наши. И тогда можно будет сказать: "Христианин - покорный слуга всех вещей, и он подчинен каждому", а также: "Христианин- человек, свободный ото всех вещей, и он не подчинен никому", и то и другое будет правильно, и под этим мы должны понимать истинную свободу.
Я не знаю, смог ли я выразить свои мысли действительно понятно - ведь мне и самому пришлось достаточно помучиться, чтобы прийти к такому пониманию,- но я все же уверен, что изложены они достаточно наглядно. Здесь тоже может иметь силу то, что говорил генерал Клаузевиц: "Разрывающие сердце опасности и страдания с легкостью приводят к тому, что чувство начинает перевешивать убеждения ума, а в сумерках всех проявлений глубокое и ясное видение настолько затруднено, что его замена становится куда более понятной и простительной. Предчувствие и ощущение истины - вот то, на основании чего всегда совершаются поступки".
Вот так объяснил майор фон Пазенов проблему войны и немецкого будущего, и далось ему это нелегко. Война, для служения которой его воспитывали, война, ради которой он все молодые годы носил форму и ради которой снова надел ее четыре года назад, война вдруг перестала быть делом формы, перестала быть делом тех, кто носил форменные брюки синего или красного цвета, перестала быть делом враждующих товарищей, которые в рыцарском поединке скрещивают клинки, война перестала быть как венцом, так и сутью жизни человека в форме; она незаметно и тем не менее все ощутимее начала подрывать основы этой жизни, сделала призрачными моральные устои, и сквозь узлы этого сплетения проглядывала ухмылка греха, Духовных сил, полученных после обучения в кадетской школе в Кульме, явно не хватало для того, чтобы совладать с грехом, и это тем более не было удивительным, поскольку церковь сама, вопреки своему более совершенному оснащению, не преуспела окончательно в противоречиях грехопадения, Но то, что померещилось Святому Августину как святость земного мира, что до него уже пригрезилось стоикам, идея Державы Господней, вмещающей все, что несет на себе лик человеческий, эта возвышенная идея, проглядывающая сквозь картину разрывающих сердце опасностей и страданий, она- скорее чувство, чем убеждения ума, скорее сумерки, чем глубокое и ясное видение,- дала свои всходы в душе старого офицера, и таким образом протянулась хоть и расплывчатая, иногда прерывающаяся, но тем не менее уловимая линия Зенона (Зенон из Китиона - древнегреческий философ, основал в Афинах школу стоиков) и Сенеки (Сенека Луций Анней - римский политический деятель, философ и писатель, представитель стоицизма) вполне может быть от самих пифагорийцев до хода мыслей майора фон Пазенова,

РАСПАД ЦЕННОСТЕЙ (5)
Логический экскурс
Допустим, что в кайзеровской прусской кадетской школе в Кульме царил иной стиль мышления, чем хотя бы в какой-нибудь римско-католической пасторской семинарии, обозначение "стиля мышления" очень сильно напоминает смутность тех философских и исторических направлений, методологическая суть которых заключена в слове "интуиция". Априорная однозначность мышления и логоса не допускает никаких стилистических оттенков, то есть ей, кроме априорного самопонимания духа, не требуется никакая иная интуиция, и все остальное она отсылает к сфере эмпирических вариаций, патологических отклонений, подлежащих не философскому, а психологическому и медицинскому изучению. Неполноценность эмпирического и земного мышления человеческого мозга перед абсолютной логикой "Я", перед абсолютной логикой Бога.
Или позволительно также возразить: абсолютная формальная логика конечно же существует, она неизменна также для человеческого мозга - изменяется лишь форма мышления, изменяются воззрения на сущность мира, то есть это в лучшем случае познавательно-теоретический, а ни в коем случае не логический вопрос. Логика, подобно математике, остается "лишенной стиля".
Действительно ли форма логического не имеет ничего общего с содержанием? Кое-где она сама примечательным образом становится содержанием, и отчетливее всего, пожалуй, когда следуешь так называемым формальным цепочкам доказательств, и не только потому, что звенья этой цепочки являются аксиомами или аксиомоподобными положениями (хотя бы тот же тезис противоречия), то есть высказываниями, образующими непреодолимые пределы убедительности (пока они, как, например, с тезисом об исключении третьего, однажды не преодолеваются) и их очевидность может быть осмыслена только лишь содержательно, но не может быть доказана больше формально, более того, нет вообще необходимости выстраивать такого рода логическую цепочку, вся логическая махина исключений и доказательств немедленно даст сбой, если не будет надлогических и, вопреки всем перенесениям формальных границ, в конце концов метафизических и содержательных принципов, благодаря применению которых поддерживается функционирование всего механизма. Здание ной логики покоится на содержательных основах.
Интуитивно-психологический идеализм имеет предпосылкой "ощущение истины", на очевидности которого каждая цепочка вопросов, начинающаяся с удивленного "что это?", продолжающаяся постоянно повторяемым "почему?", приходит в конце концов к завершению, к аксиомной убедительности: "Это так и не иначе". Если же перед лицом неизменности априорного и чисто формального логоса ощущение истины является излишним введением, то с учетом содержательных элементов в логическом достигается новый и более оправданный уровень yвaжения, поскольку позиции очевидности в конце цепочки вопросов и доказательств отделились от формальной неизменности и должны теперь вопреки определяющему влиянию на логический ход доказательств обрести самостоятельную и основывающуюся на его очертаниях форму. Проблема, возникающая в связи с этим: каким образом может содержание, будь оно логически-аксиоматической или внелогической природы, так вторгаться в формальную логичность, что при поддержании формальной инвариантности возникает неизменность стиля мышления? Эта проблема теперь уже не психологическая, не эмпирическая, а методологическая и метафизическая, поскольку за ней стоит во всей априорности исконный вопрос всего этического: как может Бог позволять ошибки, как в мире Божьем смеет жить безумие?
Можно себе представить, что существуют цепочки вопросов, которые вообще не могут быть доведены до конца: очевидно, этим свойством обладают все цепочки оптических вопросов - проблема материи, которая, продвигаясь все дальше и дальше от основного понятия к основному понятию, от исходного вещества к атому, от атома к электрону, от электрона к кванту энергии, постоянно оказывается только на временном этапе завершения, цепочки вопросов.
На каком месте прерывается такого рода цепочка вопросов, является теперь делом ощущения истины и ясности, то есть делом находящейся в силе аксиоматики. Если по учению Тальса (Тальс из Милета (625--547 гг. до н.э.) - греческий философ и математик. 108) необходимо определить точку убедительности для цепочки оптических вопросов с субстанцией "вода", то это указывает на то, что для Тальса действовала система аксиом, внутри которой водное качество материи казалось "доказуемым". Здесь имеются содержательные, а не формально-логические аксиомы, прерывающие цепочку вопросов, это аксиомы действующей космогонии - но эти содержательные аксиомы должны находиться в каком-то, по крайней мере относительно отсутствия противоречий, согласии с формально-логическими аксиомами, ибо не соответствуй содержательный ход доказательств формальному, не будет и убедительности. (То, что, несмотря на все это, содержательные и логические аксиомы могут вступать в противоречие, можно увидеть на примере учения двойной истины.) Но даже если с полным скептицизмом ставить на исходную точку незнания и, оспаривая наличие космогонической убедительности и ее аксиоматики, принимать цепочку вопросов как непрерывную и ее прерывание рассматривать как чисто целесообразную, но фиктивную преднамеренность, то становится ясно, что незнание как таковое тоже располагает определенным характером убедительности, которая опирается на определенную логичность и определенную логическую аксиоматику.
Определенное, выходящее за рамки интуитивного рациональное представление этих отношений может обеспечить множество содержащихся и действующих в какой-то картине мира аксиом. Само собой разумеется, что это множество аксиом не может быть ни продемонстрировано ни сосчитано - богатство аксиом или нехватку аксиом можно определить только в экстремальных случаях. Космогония примитивного, например, в высшей степени сложна: каждая вещь в мире живет своей собственной жизнью, является в определенной степени causa sui, в каждом дереве обитает свой собственный бог, в каждой вещи - собственный демон; это мир бесконечного множества аксиом, и каждая цепочка вопросов, касающихся вещей мира, каждая цепочка вопросов уже после нескольких, а может, даже после первого шага наталкивается на одну из этих аксиом. Перед лицом такого множества коротких, едва ли не однозвенных онтологических цепочек эти цепочки в монотеистическом мире ведут очень далеко, если не бесконечно далеко, собственно, настолько далеко, пока не сольются в единой первопричине -"Бог". Следовательно, если принимать во внимание лишь логически-космогонические аксиомы, пренебрегая другими, есть хотя бы чисто логическими, то для обоих экстремальных случаев, представленных полярными космогониями примитивной магии и монотеизма, количество аксиом снижается от бесконечности до единицы.
Поскольку язык является выразителем логики, поскольку логика внутренне присуща логике языка, то от языка можно протянуть обратную связь к количеству онтологических аксиом, к природе логики и к изменчивости ее "стиля", так как именно сложная онтологическая система примитивного - расширенная система аксиом - находит отражение в чрезвычайно сложной структуре и синтаксисе своего языка. И в такой же малой степени, как изменение метафизической картины мира объясняется причинами целесообразности - никто не сможет утверждать, что западная метафизика "целесообразнее", чем хотя бы стоящая по меньшей мере на такой же ступени развития, китайская,- в такой же малой степени можно ставить упрощение и основополагающее изменение стиля языков (нельзя не поставить под сомнение и их практическое оттачивание) исключительно в зависимость от соображений целесообразности: целиком и полностью исходя из того, что объяснений только с позиций целесообразности явно не хватает для целого ряда изменений и синтаксических особенностей.
Какие функции может выполнять система аксиом, будь она онтологической или логической, каким образом в этой неизменности формального она все же проявляется как "стиль", может по-прежнему быть представлена образной картиной: в определенных геометрических конструкциях бесконечно удаленная точка произвольно берется на конечном уровне символов, а далее конструирование осуществляется таким образом, словно эта фиктивная точка бесконечности действительно является бесконечно удаленной. Положение отдельных конструктивных звеньев относительно друг друга остается в такой конструкции неизменным, словно та точка действительно бесконечно удалена; лишь сдвигаются и искажаются все размеры. Подобным образом можно себе представить изменения, которым подвергаются логические конструкции, когда точка логической убедительности движется из бесконечности к конечности и земному: сохраняется формальная логика как таковая, образ ее умозаключений, даже ее содержательное ассоциативное соседство, меняются только "размеры" и "стиль".
Шаг, который еще только предстояло сделать за рамки монотеистической космогонии, был почти незаметным и все-таки более важным, чем все предыдущие: первопричина вышла за пределы "конечной" бесконечности все еще антропоморфного бога в истинно абстрактную бесконечность, цепочки вопросов уже больше не замыкаются на этой идее Бога, а уходят действительно в бесконечность (они, так сказать, больше не стремятся к точке, они движутся параллельными путями), космогония не опирается больше на Бога, она покоится на вечной продолжаемости вопросов, на осознании того, что нигде не сущестеует конечной точки, что вопросы всегда могут, всегда должны задаваться, что не подлежит предъявлению ни первовещество, ни первопричина, что за логикой стоит еще металогика, что каждое решение оказывается всего лишь промежуточным решением и что не остается ничего другого, кроме акта задавания вопросов как такового; космогония стала радикально научной, и ее язык, ее синтаксис сбросили свой "стиль", превратившись в математическое выражение.

35
Во вторник, четвертого июня, Эш и Хугюнау пересекали Рыночную площадь. Погода была дождливой. Полный и круглый, в распахнутом сюртуке Хугюнау продвигался горделивым шагом. "Словно победитель",--ядовито подумал Эш.
Свернув у ратуши, они стали свидетелями такой процессии: в тюрьму, может, с вокзала, а может, от здания суда вели немецкого солдата, связанного, в сопровождении двух человек с ружьями наперевес. Накрапывал дождь, крупные капли падали солдату на лицо, и чтобы стереть их, ему приходилось время от времени поднимать связанные руки и тереться о них лицом; это был неловкий и в то же время трогательный жест.
"Что с ним произошло?" - спросил Эш слегка пораженного Хугюнау.
Хугюнау пожал плечами, пробормотал что-то об убийстве с ограблением и растлении детей и добавил: "Или зарезал пастора... кухонным ножом".
Эш повторил: "Зарезал ножом".
"А если это дезертир, то расстреляют",- подвел Хугюнау черту, а перед глазами Эша возник военный трибунал, заседающий в хорошо известном зале судебных слушаний, комендант города в качестве судьи, он услышал его безжалостный приговор и увидел, как этого солдата ведут под накрапывающим дождем по тюремному двору, как он, остановившись перед командой по приведению смертного приговора в исполнение, в последний раз вытирает о связанные руки лицо, на котором смешались дождевые капли, слезы и холодный пот.
Эш был человеком пылкого нрава: мир для него делился на черное и белое и казался вовлеченным в игру злых и добрых сил. Но его пылкость часто приводила к тому, что личность заслоняла собой дело, он уже был готов обвинить в бесчеловечности, проявленной к этому бедному дезертиру, не бездушный жестокий милитаризм, а майора, он уже хотел сказать Хугюнау, что майор этот порядочная свинья, когда вдруг оказалось, что это не так. и его внезапно охватила растерянность, потому что неожиданно выяснилось, что майор и автор той статьи - один и тот же человек.
Майор не был свиньей, майор был чем-то более порядочным, майор внезапно переместился с черной половины мира в белую.
Перед глазами Эша очень отчетливо возникла та редакционная статья; не совсем ясные, но благородные мысли майора были ему понятны, представлялись частью высшей цели, какой была забота о свободе и справедливости мира, и это казалось тем более примечательным, что он усматривал во всем часть своей собственной задачи и цели, выраженных, впрочем, в настолько сильно возвышенном, светлом и свободном стиле, что все, что он сам думал или предпринимал по этому поводу, теперь воспринималось как нечто глупое, ограниченное, повседневное и близорукое. Эш остановился и вздохнул: "Приходится платить".
Хугюнау был неприятно поражен: "Вам легко говорить, не вас расстреливают",
Эш покачал головой, сделал отметающее и слегка безнадежное движение рукой: "Если бы дело было только в этом,., дело в порядочности.., а вы знаете, было время, когда я хотел вступить в общество свободомыслящих людей!"
- "А если и так",--произнес Хугюнау.
"Вам не следует так говорить,- продолжил Эш,- в Библии ведь что-то есть. Прочитайте-ка только статью майора".
"Хорошенькая статья",- сказал Хугюнау,
"И что?"
Хугюнау задумался: "Еще статью он нам едва ли напишет. Сейчас печатать нужно нечто иное. Но это, естественно, придется снова делать мне одному, до вас же подобное ну совершенно не доходит. И при этом вы хотите издавать газету!"
Эш посмотрел на него полными отчаяния глазами; было совершенно очевидно, что с таким куском дерьма никуда не продвинуться - парень не понимал или не хотел понимать. Эш с удовольствием набил бы ему морду. Он сорвался на крик: "Если вам должно быть ангелом, что приступил к нему, дабы служить ему, тогда я уж лучше буду дьяволом",
"А мы все не ангелы",- философски заметил Хугюнау.
Эш согласился; к тому же они уже подошли к своему дому.
В коридоре играла Маргерите и несколько мальчиков, которые жили по соседству. Она зло посмотрела, поскольку ей помешали, но Эш, не обращая на это никакого внимания, подхватил ее и посадил себе на шею, крепко удерживая за ноги.
"Осторожно в дверях",- крикнул он и пригнулся перед порогом.
Хугюнау вошел за ними.
Когда они поднимались по лестнице вверх, Маргерите, плывущую высоко над полом, взирающую на странно увеличившийся двор и раскачивающийся сад, охватил страх; она ухватилась жесткими детскими ручонками за лоб Эша, пытаясь покрепче зацепиться за его глазные впадины.
"Спокойно там наверху,- скомандовал Эш,- осторожно в дверях". Не помогло и то, что он наклонился: Маргерите напряглась, откинув тело назад, бабахнулась головой о верхний косяк двери и завыла. Эш, который издавна привык успокаивать плачущих женщин ласковым прикосновением, опустил девочку пониже, чтобы поцеловать, но она начала вырываться, вцепилась ему в лицо, так что пришлось опустить ее на землю и отпустить.
Маргерите хотела убежать, но там, расставив руки, стоял Хугюнау и пытался поймать ее. Он с удовольствием наблюдал, как малышка рвалась из рук Эша, и если бы она вместо этого осталась у него, это было бы большой радостью. Но увидев ее угрюмое лицо, он не решился задержать ее, более того, он широко расставил ноги и сказал: "Дверь здесь". Малышка сообразила, улыбнулась и проскользнула на четвереньках сквозь "дверь".
Эш проводил ее взглядом: "Она может укокошить от нечего делать,- это звучало как нечто трогательное,- этакий маленький чумазый сорванец". "Ну, она, кажется, целиком и полностью соответствует вашему вкусу... Но я хотел бы теперь поставить сюда как можно скорее свой собственный письменный стол". "Не могу воспрепятствовать этому,- буркнул Эш,- в любом случае настанет время, когда вы здесь займетесь редакционными делами". Мысли Хугюнау по-прежнему крутились вокруг ребенка: "Малышка-то ведь постоянно здесь". По лицу Эша пробежала легкая улыбка: "Дети - это и счастье и беда, господин Хугюнау, но вам этого не понять". "Я бы еще понял, если бы вы до безумия любили ребенка. Но вот только зачем вы хотите удочерить эту маленькую чужую бестию?" "Не все ли равно- свой или чужой, я ведь вам уже как-то говорил это". "Нельзя сказать, что так уж все равно, когда кто-то другой получил удовольствие". "Вы не понимаете этого",- закричал Эш, вскакивая.
Он несколько раз пробежался из угла в угол, затем остановился там, где были сложены пакеты с газетами, вытащил одну- это был программный номер- и углубился в изучение статьи майора.
Хугюнау с интересом наблюдал за ним. Эш обхватил голову обеими руками, его короткие седоватые волосы взъерошенно торчали между пальцами, вид у него был возбужденный, и Хугюнау, которому хотелось подавить всплывающее в душе мрачное и неприятное воспоминание, уверенным голосом сказал: "Вот увидите, Эш, каких мы еще высот достигнем с газетой".
Эш ответил: "Майор хороший человек", "Да,- согласился Хугюнау,- но подумайте-ка лучше о том, что можно было бы сделать из газеты,- он подошел к Эшу, словно хотел разбудить, и похлопал его по плечу,- "Куртрирский" должны спрашивать еще и в Берлине, и в Нюрнберге, и в кафе "Хауптвахе" ("Хауптвахе" - буквально "главный караул", популярное в среде журналистов и издателей кафе в центральной части Франкфурта-на-Майне, располагающееся в старинном здании, которое раньше служило местом расположения городского караула и содержания под стражей "порядочных граждан".) во Франкфурте. Вы ведь знаете Франкфурт, там он тоже должен быть. Он вообще должен стать газетой, которую спрашивали бы во всем мире",
Эш никак не отреагировал на сказанное. Он только ткнул в одно место статьи: "Так что, если произведения никого не делают благочестивым, а человек должен быть благочестивым, прежде чем творить произведения. Знаете, что это значит? Что дело не в ребенке, а в образе мыслей, свой или чужой - это все равно, слышите, все равно!"
Хугюнау был в какой-то степени разочарован: "Я знаю только, что вы глупец и что вы довели газету до ручки со своим образом мыслей". Сказав это, Хугюнау вышел из комнаты.
Дверь уже давно захлопнулась, а Эш по-прежнему сидел на том же месте, смотрел застывшим взглядом на дверь, сидел и думал. Ясным, конечно же, это не назовешь, но что касается образа мыслей, то Хугюнау мог оказаться не так уж и не прав. Несмотря ни на что, казалось, именно сейчас может воцариться порядок. Мир был разделен на добро и зло, на прибыли и убытки, на белое и черное, если даже и суждено случиться тому, что вкрадывалась бухгалтерская ошибка, то ее необходимо было исправлять, и она исправляется. Эш немного успокоился. Его руки лежали на коленях, он сидел неподвижно, поглядывал сквозь прикрытые веки на дверь, видел всю комнату, которая теперь странным образом превратилась в ландшафт. Или это была видовая открытка? Сейчас она казалась киоском под зелеными деревьями, деревьями замка в Баденвейлере, он увидел лицо майора, и это был лик чего-то более великого и возвышенного. Эш сидел так долго, что полный восхищения уже и не понимал, куда он попал, и лишь с большим трудом он смог вернуться обратно, к своему чтению, Хотя он знал статью наизусть, предложение за предложением, он все же заставил себя читать дальше, и ему снова стало ясно, где его место на этом свете, поскольку размышления майора, предназначавшиеся немецкому народу, оказали свое влияние на определенную, пусть и не очень значительную часть нации. Этой частью как раз и был господин Эш,
Четыре женщины мыли больничную палату,
Вошел старший полковой врач Куленбек, какое-то время он молча наблюдал за ними: "Ну как ваши дела?"
"А как должны быть наши дела, господин старший полковой врач?"
Женщины вздохнули, затем продолжили уборку.
Одна из них подняла корзину: "На следующей неделе приедет в отпуск мой муж".
"Прекрасно, Тильден. Смотрите только не сломайте кровать" .
Даже под темной кожей лица госпожи Тильден было видно, как она покраснела. Остальные прыснули со смеху. Вместе со всеми засмеялась и госпожа Тильден. В то же мгновение у одной из кроватей раздался лай. Это был не совсем настоящий собачий лай, это было бездыханное, тяжелое и очень болезненное выталкивание чего-то, что едва ли можно было назвать звуком и что шло из самых глубин,
На кровати сидел ополченец Гедике, черты его лица были обезображены болезненной гримасой; чудной звук издавал именно он, смеясь столь удивительным образом.
Это был первый звук, который удалось услышать от него с момента его поступления сюда (если не принимать во внимание его хныканье в самом начале).
"Ну и похабник,- чертыхнулся старший полковой врач Куленбек,- тут он соображает, что можно смеяться".

37
История девушки из Армии спасения (5)
Поблекшая весна окаменевшего закона,
Поблекшая весна Сионовой невесты,
Шум городской поблекший, беззвучно также
Исходящий из той невидимой сети,
Воскресный день, отточенный из камня, не источающий
ни мягкости, ни доброты,
Небес поблекший лик, свой взгляд бросающий на панцирь
из асфальта площадей,
В зев улиц пропастей бездонных, и, словно мерзкая чесотка, Ползет бездушный камень по коже нежной, земляной. О, город полный ложного огня, о, город, полный лживых
воплей,
Взор грешника не может различить деревьев зелень, И в поисках душа его того местечка, где в покаянной глубине Восстанет святость из Закона, Источнику живительной воды подобно, из мыслей, Из книг священных, из сомнений и колебаний. То - город странников, и грешников, трясущихся от страха,
и аскетов, Город того народа, что Бога благосклонный взор к себе
привлек, Народа, что, размножаясь безучастно, лишь сыновей своих
считать привык,
Народа старцев, что, стоя у окна, молитвы звуки издают, :.-?, Словно монахи бородатого народа, связь с Богом непрерывную
хранящего,
Блюдущего все праздники, носящего и ремешки, и культам
своего предметы,

А жены между тем хлеб пышный монастырский замесили И тусклый огонек светильников на масле раздули в день
поминальный;
Народ, берущий женщин, дабы в постели был зачат Юнец безликий с бородкой театральной, Юнец Иакова, пред которым и ангелы склоняли головы свои, И истина которому была открыта, перст указующий дорогу К тому источнику, где ангелы вкушали воды живительную
благодать, К тому источнику, где овцы у Рахили воду пили. О, город серый, привал кочевников бесцветных ликом, Бредущих по пути Сиона, что к Богу должен привести, Безбожный град, охваченный безжалостным корсетом, Камнем безучастным обнесенное пространство, где боли
и проклятьям нет конца,
Где Армии спасенья барабана тонкий голосок струится, Так что грешники не могут продолжать свой бег губительный, Путь истины, что милосердья полон, найдя, бредут они домой, Тем преисполненным любви путем Сиона. И в этом городе Берлине, в весенние те дни Нухему Зуссину встретилась Мари святая. Какое-то мгновенье души их робели, Затем - колени друг пред другом преклонили; И не было в них ощущенья когтей судьбы жестокой, Сион им виделся, и благодареньем стала вся их жизнь.

38
Уже около двух лет Хайнрих Вендлинг не был в отпуске. И все-таки Ханна была поражена, так поражена, словно бы разразилось какое-то не поддающееся пониманию иррациональное событие, когда пришло письмо, в котором Хайнрих сообщал о своем прибытии домой. Дорога от Салоников должна была занять не менее шести дней, может, даже больше. Ханна испытывала страх перед его прибытием, как будто ей надо было скрывать от него своего тайного любовника. Каждый день задержки в пути она воспринимала, словно подарок; но каждый вечер она уделяла своему вечернему туалету все большее внимание, а по уграм оставалась в постели дольше обычного, ожидая и опасаясь, что возвращаясь домой, грязный и небритый, он сразу же пожелает овладеть ею. А поскольку она, собственно, испытывала стыд от такого рода игры своего воображения и уже по этой причине надеялась, что, может, какое-то там наступление или еще какая-нибудь беда сорвет отпуск, то душе шевелилась еще более сильная и очень странная надежда, возникшая как бы между прочим, предчувствие, о котором не хотелось ничего знать да ничего и не было известно и которое напоминало ощущение тяжелой операции: нужно быть подвергнутым ей, дабы избежать чего-то неизбежного, к чему неудержимо тянет, это было подобно последнему жуткому убежищу, мрачное само, оно все же казалось спасением от еще более мрачной темноты. Если даже назвать такое поведение, такой исполненный надежды страх и такое пугающее нетерпеливое ожидание мазохизмом, то это означает всего лишь остаться на самой поверхности омута души. И объяснение своему состоянию, которое могла себе позволить Ханна, если она на него вообще обращала внимание, не так уж сильно отличалось от мнения глупых старух, видевших в супружестве единственное средство лечения, способное раз и навсегда положить конец всем страданиям малокровных молодых девиц. Нет, она даже не решалась углубиться мыслями в то, что происходит, это были дебри, влезать в которые ей не хотелось, и если она где-то и ждала, что с приездом Хайнриха ход событий приобретет свой естественный порядок, то с такой же убежденностью она считала, что восстановить такой порядок невозможно будет уже никогда.
Наступило настоящее лето. "Дом в розах" оправдывал свое название, хотя, отдавая должное времени, уход за овощами был предпочтительнее ухода за цветами, а сил постоянно болеющего садовника не хватало даже на первое, Но плетущиеся цветы не поддавались угнетающему действию войны, и их вьющиеся стебли доставали почти до скульптурных фигур возле входной двери, кусты пеонов красовались белыми и розовыми цветами, а полосы гелиотропов и левкоев, окаймлявшие лужайки, были в полном цвету. Перед домом спокойно раскинулся зеленый ландшафт, уходящая вдаль долина привлекала к себе взор, уводя его к опушке леса, к утопающему в зелени домику лесника, который зимой можно было рассмотреть со всеми его окнами, в зелень были погружены и виноградники, и только лес лежал темным пятном, темным он был еще и потому, что небо над горами затягивало сейчас черными облаками.
После обеда Ханна выставила перед домом шезлонг. Расположившись под каштанами, она наблюдала за сгущающимися облаками, тень которых, приближаясь, уже ползла по полям, превращая светлую яркую зелень в темноватый и странным образом успокаивающий зелено-фиолетовый цвет, и когда эта тень легла на сад и потянуло вдруг подвальной прохладой, цветы, до этого момента затаившиеся от жары, неожиданно разразились благоуханием, словно дыхание их освободилось. Или, может, внезапная прохлада позволила Ханне ощутить аромат, и все же это было столь неожиданно, столь неповторимо, столь стремительно, эта нахлынувшая волна сладостного аромата была столь бодрящей и завораживающей, словно вечер в южном саду, словно вечер на скалистом берегу Тирренского моря. Земля расположилась на берегу облака, низвергающего свою волну- мягкий и густой грозовой ливень, и Ханна, остановившись в распахнутых дверях веранды, вдыхала полной грудью аромат юга, впитывая почти с жадностью мягкую влагу, прохладу и свежесть; вместе с воспоминаниями на нее нахлынул и страх, который она испытала впервые тогда, когда дождливым вечером во время свадебного путешествия по Сицилии стояла на берегу моря: за спиной находилась гостиница, цветы в гостиничном саду источали тонкий аромат, и она не могла понять, кто он, этот чужой, стоящий рядом с ней мужчина- звали его доктор Вендлинг.
Она испугалась, когда увидела, как по дорожке сада семенит садовник, чтобы спрятать садовую мебель от дождя; она испугалась, подумав, должно быть, о ворах, хотя она точно знала, что собирается делать этот человек. Если бы к ней не вышел Вальтер, то она убежала бы к себе в комнату и заперла бы за собой дверь. Вальтер сел на порог; он выставил босые ноги под дождь и был занят тем, что осторожно сдирал с колена засохший струп, чтобы затем с удовольствием погладить выступившую наружу новую розовую кожу. Ханна тоже присела на порог; она обхватила ноги, свои красивые стройные ноги рука-ми - дома она не носила чулок,- и прохлада коснулась гладкой кожи ее бедер.
Дождь, пробудивший вначале благоухание цветов, прибил его, и теперь пахло только сырой землей. Блестела мокрая, покрытая коричневой черепицей крыша домика садовника, и когда садовник снова направился к нему, щебень под его ногами скрипел уже не от сухости, а оттого, что был мокрый - шуршал отчетливо и слегка приглушенно. Ханна обняла ребенка за плечи. Почему они не могут сидеть вот так вечно, спокойно найдя свое место в очищенном и прохладном мире! Страха у нее почти не осталось. Тем не менее она сказала: "Если сегодня ночью будет гроза, я разрешу тебе спать у меня, Вальтер".

39
Войдя в обеденный зал гостиницы, старший полковой врач Куленбек и доктор Кессель увидели майора на своем обычном месте. Он читал только что полученную "Кельнскую газету", Вошедшие поздоровались, и майор, поднявшись, пригласил их к своему столику.
Старший полковой врач, кивнув на газету, изрек в высшей степени нетактично: "Нас ждет удовольствие почитать ваши статьи и в других газетах, господин майор?"
Майор лишь покачал головой и передал старшему полковому врачу газету, указывая на военную хронику: "Плохие новости".
Старший полковой врач пробежал глазами статью: "Не хуже, собственно, чем прежде, господин майор".
Майор вопросительно уставился на него.
"Ну, есть ведь еще просто хорошая новость, господин майор, и называется она - мир".
"Тут вы правы,- согласился майор,- но это должен быть почетный мир".
"Прекрасно,- сказал Куленбек и поднял свой бокал,- итак, за мир".
Господа чокнулись бокалами, а майор повторил: "За почетный мир... иначе к чему были все эти жертвы?" Он задержал свой бокал в руке, словно хотел еще что-то заявить, но молчал; выйдя наконец из оцепенения, он сказал: "Честь- это не какая-то там условность. Раньше отравляющий газ как оружие был бы запрещен",
Господа молча пили вино.
Молчание нарушил доктор Кессель: "Что дают самые распрекрасные теории о питании в военное время? Приходя вечером домой, я едва держусь на ногах; для пожилого человека этого как раз и недостаточно".
Куленбек сказал: "Вы - пораженец, Кессель; диабет, как доказано, сократился до минимума, карцинома имеет, кажется, такую же тенденцию. Это просто ваше личное несчастье, что вы не болеете диабетом. Между прочим, дорогой коллега, если вас беспокоят ноги... Нам здесь всем не по восемнадцать".
Майор фон Пазенов вставил: "Чувство - это не инертность мысли".
"Я не совсем хорошо вас понимаю, господин майор",- произнес старший полковой врач Куленбек.
Майор смотрел в пустоту: "А, ничего... Знаете... Под Верденом погиб мой сын... Сейчас ему было бы без малого двадцать восемь".
"Но у вас ведь есть еще семья, господин майор".
Майор ответил не сразу; не исключено, что он посчитал это замечание не совсем тактичным. Наконец он сказал: "Да, младший сын и две девочки... мальчик... его тоже скоро призовут... нужно отдать кесарю кесарево...- он запнулся, затем продолжил: - Видите ли, причина всех бед в там, что Богу не отдают Богово".
Доктор Куленбек поддержал разговор: "Даже человеку человеческое не отдают.,. Мне кажется, начинать необходимо именно с этого".
"Вначале - Бог",- было мнение майора фон Пазенова.
Куленбек гордо поднял голову; его черно-серая борода торчала в воздухе одиноким клинышком: "А мы, врачи, как раз гнусные материалисты".
Майор примирительным тоном возразил: "Да зачем вам говорить такое!"
Доктор Кессель был также другого мнения; настоящий врач всегда идеалист. Куленбек засмеялся: "Верно, а я и забыл о вашей работе в больничной кассе".
После небольшой паузы доктор Кессель продолжил: "Если можно было бы вернуться хоть наполовину назад, я бы снова возобновил занятия камерной музыкой".
Майор сказал, что его жена тоже охотно музицирует. Затем, задумавшись на какое-то мгновение, добавил: "Шпор- хороший КОМПОЗИТОР".

40
С тех пор, как стало известно, что Гедике смеялся, его соседи по палате пытались сделать все возможное, чтобы заставить его сделать это еще раз. Ему рассказывали самые похабные анекдоты, а когда он лежал на кровати, то мало кто проходил мимо и не пытался расшевелить этот ходячий скелет. Но подобные усилия окружающих результатов не приносили. Гедике больше не смеялся. Он молчал.
Пока однажды сестра Карла не принесла открытку полевой почты: "Гедике, вам написала супруга...- Гедике не шевельнулся,- Я прочитаю вам". И сестра Карла прочитала, что его верная жена уже давно ничего о нем не слышала, что у нее и детей все в порядке и что все они надеются на его скорое возвращение. "Я отвечу за вас",- сказала сестра Карла. Гедике не подал ни единого знака понимания, так что можно было подумать, будто он в действительности ничего не понял. Ему, вероятно, и вправду удавалось бы скрывать от всех посторонних бурю, разразившуюся в его душе, ту бурю, которая перемешивала части его "Я", в жутком темпе вынося их на поверхность, чтобы затем снова утопить в темной бездне, ему бы удалось успокоить эту бурю и снова постепенно успокоиться, если бы в этот момент мимо не проходил первый весельчак палаты драгун Йозеф Заттлер, который присел на краешек кровати у его ног, чтобы отпустить пару шуток. Тут ополченец Гедике издал крик, который ни в коем случае нельзя было назвать смехом, чего от него ждали и что сделать он, собственно, был обязан, он издал злой и тяжелый крик, сел на кровати, но не так медленно и с трудом, как он обычно делал это в других случаях, он вырвал из рук сестры Карлы карточку полевой почты и разорвал ее. Затем медленно начал оседать обратно, а поскольку быстрые движения вызывали у него боль, он ухватился за живот.
Он лежал, уставившись в потолок, и пытался привести свои мысли хоть в какой-нибудь порядок, Он отдавал себе отчет в том, что поступил правильно; он с полным правом дал отпор тому, кто пытался вторгнуться в него, А то, что тот, кто пытался вторгнуться в него, был служанкой Анной Лампрехт с тремя своими детьми, было почти что все равно и это можно было быстро выбросить из головы. Он радовался именно тому, что смог так быстро успокоить мужчину, женившегося на служанке Лампрехт, и отправить его на свое место за темный барьер - пусть ждет там, пока не позовут. Но тем не менее дело этим не исчерпывалось: кто приходил один раз, тот может прийти снова, даже если его и звать не будут, и если была открыта одна дверь, то любая другая может распахнуться сама по себе. Охваченный ужасом, он ощущал, не зная даже как сформулировать, что каждое вторжение в любую часть души болезненно затрагивает и все остальные части, да так, что все они претерпевают вследствие этого изменения. Это было похоже на гудение в его ушах, гудение души, гудение множества "Я", сила звучания была настолько мощной, что он чувствовал его всем телом, но это было похоже также на ком земли, которым оказался забит рот, удушающий ком, меняющий все мысли. А может, это было похоже и на нечто другое, но в любом случае это было что-то сверхмощное, ощущение зависимости от которого:, охватывало полностью. Появлялось чувство, словно хочешь замазать кирпичную кладку раствором, а он застывает еще на кельме. Казалось, словно бы здесь был бригадир стройки, который, ударившись в непозволительную и невозможную спешку, велел класть кирпичную стенку в таком бешеном темпе, что она быстро громоздилась вверх и ее невозможно было как следует обработать. Стенка неминуемо упадет, если, дабы положить конец такому подходу, своевременно не сломать лебедку для подачи кирпичей и бетономешалку. Лучше всего было бы снова заклеить глаза и заглушить пробками уши; человеку Гедике вовсе ни к чему было что-либо видеть, что-либо слышать да и что-либо есть тоже. Если бы его сейчас не мучили такие сильные боли, то он пошел бы в сад и набрал бы полные горсти земли, дабы заглушить эти отверстия, Он ухватился за эту чертову нижнюю часть живота, из которой вытекают дети, сжимая ее руками, словно пытаясь предотвратить последующее вытекание оттуда, сцепив зубы и сжав губы, чтобы не издать даже вздоха боли,- ему казалось, что таким образом у него прибавляются силы, словно силы эти в состоянии возводить все более высокую и светлую стену, словно бы он сам присутствует везде, стоит на каждом этаже, на каждом уровне стенки, в конце концов он совершенно один пребывает на самом верхнем этаже, на самой вершине этой стены, он может там стоять, он смеет там стоять, без боли и свободный, распевая песни, как он это делал всегда, находясь наверху. А плотники работали бы под ним, что-то подправляя топорами, забивая скобы, и он по обыкновению поплевывал бы вниз, и его плевки описывали бы большущую дугу над ними, а там, где они, шлепая, падали на землю, там вырастали бы деревья, которые, какими бы высокими они ни были, но достать до него все равно не смогли бы,
Когда пришла сестра Карла с тазом и пеленками, он лежал спокойно и так же спокойно позволил окутать себя компрессами. Два дня он отказывался есть и пить. И вскоре произошло то событие, во время которого он начал говорить.

41
История девушки из Армии спасения (6)
К моему собственному удивлению, я снова начал заниматься своими историко-философскими исследованиями о распаде ценностей, И хотя я почти не выходил из дома, работа продвигалась вперед, но медленно. Ко мне иногда заходил Нухем Зуссин, он всегда садился на серые полы своего сюртука, который он никогда не расстегивал: скорее всего своего рода стеснительность не позволяла ему сделать это. Я часто задавал себе вопрос, как могут эти люди доверять доктору Литваку, который в своем коротком пиджачке свободного покроя вступал в противоречие со всеми их воззрениями. Пока я нашел для себя объяснение в том, что прогулочная трость, с которой носился доктор Литвак, могла быть своеобразной заменой недостающим длиннополым одеяниям. Но это, естественно, были всего лишь предположения.
Довольно долго не удавалось разузнать, чего, собственно, хочет Зуссин. Когда он садился, то никогда не забывал сказать "с вашего позволения", а после непродолжительной неловкой паузы всплывала какая-нибудь юридическая проблема: имеет ли право правительство конфисковывать продукты питания, которые уже находятся в доме или даже на тарелке, может ли распространяться на алименты, которые получают жены военнослужащих, положения страхования на случай смерти... Собственно говоря, было непонятно, чего он хочет этим добиться, создавалось впечатление, будто он соединяет наугад различные провода, но ощущалось все же, что из этого выплывают настоящие проблемы или что в его голове простирается некий юридический ландшафт, который необходимо было изучить с помощью такой искусственной и замысловатой подзорной трубы.
Даже когда он брал в руки книгу и подносил ее к близоруким глазам, то казалось, что читает он нечто совершенно другое. Он испытывал безмерное уважение к книгам, но мог до] упаду смеяться над некоторыми строчками Канта и бывал удивлен, когда я не следовал его примеру. Так, для него стала необычайно забавной шуткой следующая мысль Гегеля: "Принцип! волшебства заключается в том, чтобы не просматривалась1 взаимосвязь между средством и результатом". Вне всякого сомнения, он презирал меня, поскольку на вещи и на их комичность я смотрел по иному, странным образом склоняясь к тому, чтобы признать его точку зрения более правильной, хотя и более сложной. Впрочем, это был единственный повод, когда я видел его смеющимся.
А еще у него была определенная тяга к музыке. В моей комнате на стене висела лютня со множеством бантиков. Я думаю, что она принадлежала сыну хозяйки; сын был то ли в плену, то ли пропал без вести. В любом случае Зуссин просил меня: "Сыграйте" и не хотел верить, что я не умею, считал, что я слишком стеснителен. Ну а двигаясь по этому пути, он наконец добрался, собственно, до цели своих визитов: "Вы уже слышали, люди играют... Те, в форме. Очень красиво".
Он имел в виду Армию спасения и попытался скрыть улыбку, когда я догадался об этом. "Сегодня вечером я иду послушать. Пойдете со мной?"


далее: 42 >>

Герман Борх. 1918 - Хюгану, или Деловитость
   42